Т н толстая река оккервиль главные герои. Татьяна Толстая «Река Оккервиль

Разработка проблемы «герой и время» в рассказе «Река Оккервиль»

Как мы уже отметили выше, категория времени - важнейшая в поэтике прозы Т. Толстой. На это обращали внимание ещё первые критики творчества писательницы. «Постоянное совмещение временных пластов, чередование ускорения и замедления хода времени», - отмечал П. Спивак. Автор, по М. Липовецкому, создаёт свой хронотоп, в котором всё одушевлено.

Следует отметить, что время в рассказах Т. Толстой амбивалентно, взаимопроникаемо. Часто прошлое течёт в настоящем, настоящее в будущем и наоборот. Характерная черта - расчленённость хода времени. Очень часты хронологические скачки, смена ускорения и замедления. Причём важно, что ускорение течения времени связано с обыденной жизнью героев, а замедления - с наиболее яркими воспоминаниями. Время, как память, останавливается на наиболее ярком. Начало и конец времени находятся в вечности.

Во всех рассказах, благодаря скрытому или явному присутствию рассказчика, отсчёт времени начинается с конца, возвращаясь через начало снова к концу. Так образуется вечный круг времени - один из центральных концептов поэтики Т. Толстой.

И вместе с тем следует согласиться с П. Вайлем и А. Генисом, которые отмечают, что авторский идеал - время, которое идёт не вперёд, в будущее, а по кругу. Толстая пользуется особым временем. Действие в её рассказах происходит не в прошлом, не в настоящем, не в будущем, а в том времени, которое есть всегда.

Рассмотрим специфику течения времени в жизни героев в одном из лучших рассказов «Река Оккервиль».

Это произведение, написанное в 1987 году, поднимает тему «Человек и искусство», влияния искусства на человека, взаимоотношения людей в современном мире, это раздумья о соотношении мечты и реальности.

Рассказ построен на принципе «сцепления ассоциаций», «нанизания образов». Уже в начале произведения объединяется картина стихийного бедствия - наводнения в Петербурге - и рассказ об одиноком, начинающем стареть Симеонове и его быте. Безусловно, заметен и постмодернистский прием автора: подчеркивание интертекстуальной связи с «Медным всадником» А.С.Пушкина, где звучит тема величия Петра I, его лучшего творения - красивейшего города Санкт-Петербурга и незначительности маленького человека с его надеждами, мечтами, разочарованностью, бесконечной и неизбывной потребностью в любви, чистоте, реализации себя в любовных отношениях и трагичной несбыточностью этих чаяний. Толстая далека от мысли, что мир разумен, она протестует против романтической иллюзии, будто жизнь безусловно прекрасна. Ирония у Толстой - не просто способ избежать патетики, не броня, защищающая сокровенное, а необходимая черта художественности, раскрывающей самое естественное и человечное. Беда многих героев Толстой в том, что они не замечают дара самой жизни, ждут или ищут счастья где-то вне яви, а жизнь тем временем проходит. Т. Толстая показывает, что мечтательный самообман и разоблачение мечты входят в естественное самодвижение жизни. Этот процесс характерен как для мужчины, так и для женщины, примером тому может служить не только Симеонов, но и Галя из рассказа «Филин», Александра Эрнестовна («Милая Шура»).

Герой рассказа «Река Оккервиль» самодостаточен (высокий социальный статус, напряженная духовная жизнь), и даже одиночество, порой толкающее человека на экстремальные поступки, воспринимается здесь как неотъемлемая часть его духовного мира. В отличие от бездуховности многих героев-мужчин женской прозы, Симеонов по-женски сентиментален и впечатлителен, много лет он влюблен в певицу Веру Васильевну, каждый день он слушает пластинку с ее голосом и мечтает о встрече с ней, что не мешает ему встречаться с реальной женщиной - Тамарой, которая иногда прерывает «драгоценные свидания с Верой Васильевной». Часы одиночества становятся «блаженным» для Симеонова, именно тогда, когда его никто не беспокоит, он наслаждается пением его любимой женщины, счастьем далеким и несбыточным, т.к. герой на самом деле влюблен в свою мечту (но и это, как говорится, не порок). Подчеркивается утонченность, хотя и несколько нарочитая, переживаний героя.

В рассказе можно выделить три временных пласта: настоящее, прошлое и будущее. Причем настоящее неотделимо от прошлого. Автор напоминает, что время циклично и вечно: «Когда знак зодиака менялся на Скорпиона, становилось совсем уж ветрено, темно и дождливо».

Холостяцкий быт Симеонова скрашивают чтение, наслаждение звуками старого романса. Т.Толстая мастерски передает звучание старого, «отливающего антрацитом круга»:

Нет, не тебя! так пылко! я люблю! - подскакивая, потрескивая и шипя, быстро вертелась под иглой Вера Васильевна;…несся из фестончатой орхидеи божественный, темный, низкий, сначала кружевной и пыльный, потом набухающий подводным напором, огнями на воде колыхающийся, - пщ -пщ - пщ, парусом надувающийся голос… - нет, не его так пылко любила Вера Васильевна, а все-таки, в сущности, только его одного, и это было у них взаимно. Х-щ-щ-щ-щ-щ-щ-щ». Голос певицы ассоциируется с каравеллой, несущейся по «брызжущей огнями ночной воде, расцветающему в ночном небе сиянию. И уходят на второй план детали скромного быта: «выуженный из межоконья плавленый сыр или ветчинные обрезки», пир на расстеленной газете, пыль на рабочем столе.

Противоречивость, присутствующую в жизни героя, подчеркивают детали портрета героя: «В такие дни…Симеонов…устанавливал граммофон, чувствуя себя особенно носатым, лысеющим, особенно ощущая свои нестарые года вокруг лица».

Название рассказа символично, в нем зашифрован символ времени - река. «Река Оккервиль» - название конечной трамвайной остановки, место, не изведанное для Симеонова, но занимающее его воображение. Оно может оказаться прекрасным, где «зеленоватый поток» с «зеленым солнцем», серебристые ивы», «деревянные горбатые мостики», а, может, там «…какая-нибудь гадкая фабричонка выплескивает перламутрово-ядовитые отходы, или что-нибудь еще, безнадежное, окраинное, пошлое». Река, символизирующая время, - меняет свой цвет - сначала она кажется Симеонову «мутно - зеленым потоком», позже - «уже зацветшей ядовитой зеленью».

Услышав от продавца граммофонных пластинок, что Вера Васильевна жива, Симеонов решается ее отыскать. Это решение дается ему непросто - в душе борются два демона - романтик и реалист: «один настаивал выбросить старуху из головы, запирать покрепче двери, жить, как и раньше жил, в меру любя, в меру томясь, внимая в одиночестве чистому звуку серебряной трубы, другой же демон - безумный юноша с помраченным от перевода дурных книг сознанием - требовал идти, бежать, разыскивать Веру Васильевну - подслеповатую, бедную старуху,… крикнуть ей через годы и невзгоды, что она - дивная пери, разрушила и подняла его - Симеонова, верного рыцаря, -и, раздавленная ее серебряным голосом, посыпалась… вся бренность мира»,

Детали, сопровождающие подготовку встречи с Верой Васильевной, предрекают неудачу. Желтый цвет хризантем, купленных Симеоновым, означают какую-то дисгармонию, некое больное начало. Об этом же, на мой взгляд, говорит трансформация зеленого цвета реки в ядовитую зелень.

Еще одна неприятность ждет Симеонова - отпечатавшийся на желейной поверхности торта чей-то отпечаток пальца. О дисгармоничности предстоящей встречи говорит и такая деталь: «Бока (торта) были присыпаны мелкой кондитерской перхотью».

По мере приближения к Вере Васильевне писательница снижает ее образ, сопровождая путь героя бытовыми подробностями, неприглядными реалиями, которые герой-мечтатель тщетно пытается подчинить своему воображению: соединить с романсовыми строками черный ход, помойные ведра, узкие чугунные перильца, нечистоту, шмыгнувшую кошку… «Да, так он и думал. Великая забытая артистка должна жить вот именно в таком дворе… Сердце билось. Отцвели уж давно. В моем сердце больном». Герой не свернул с пути, войдя-таки в квартиру Веры Васильевны, но читатель понимает, что его прекрасный водяной замок на реке Оккервиль уже рушится. Что же ожидало героя за дверью квартиры великой в прошлом певицы? «Он позвонил. («Дурак», - плюнул внутренний демон и оставил Симеонова.) Дверь распахнулась под напором шума, пения и хохота, хлынувшего из недр жилья, и сразу же мелькнула Вера Васильевна.» В жизни она оказалась огромной, нарумяненной, густобровой старухой с раскатистым смехом, с явно маскулинными чертами поведения. «Она хохотала низким голосом над громоздящимся посудой столом, над салатами, огурцами, рыбой и бутылками, и лихо же пила, чаровница, и лихо же поворачивалась туда-сюда тучным телом». Разочарование героя в том, что он не один оказался дома у Веры Васильевны, она не ждала его. Патриархальность убеждений Симеонова проявляется в его чувстве собственничества, подчеркнутого ирреальностью ситуации: это чувство проявляется при виде гостей на дне рождения певицы: «Она изменяла ему с этими пятнадцатью…» Неразделенное чувство героя доводится писательницей до абсурда: она изменяла ему «еще когда никакого Симеонова не было на свете, лишь ветер шевелил траву и в мире стояла тишина».

Встреча с мечтой, со здравствующей, но иной Верой Васильевной, совершенно раздавила Симеонова. Попав на день рождения певицы, он увидел обыденность, отсутствие поэзии и даже пошлость в лице одного из многочисленных гостей певицы - Поцелуева. Несмотря на романтическую фамилию, этот персонаж крепко стоит ногами на земле, сугубо деловит и предприимчив.

В финале рассказа Симеонов вместе с другими поклонниками помогает скрашивать быт певицы. Это по-человечески очень благородно. Но исчезли поэзия и очарование, автор подчеркивает это реалистическими деталями: «Согнувшийся в своем пожизненном послушании», Симеонов ополаскивает после Веры Васильевны ванну, смывая «серые окатышки с подсохших стенок, выколупывая седые волосы из сливного отверстия».

Рассказ заканчивается, как и начинался, образом реки. «Поцелуев заводил граммофон, слышен был дивный, нарастающий грозовой голос…взмывающий над распаренным телом Верунчика, пьющего чай с блюдечка,…над всем, чему нельзя помочь, над подступающим закатом,… над безымянными реками, текущими вспять, выходящими из берегов, бушующими и затопляющими город, как умеют делать только реки». И это как раз та особенность стиля Толстой, которую мы отметили выше - закольцованность времени, движение по кругу.

1. Сидорова Валентина Александровна

2. Татьяна Толстая «Река Оккервиль»

3. Литература

4. Для 8-11 классов

5. Цель : создать страницу Wiki -учебника по рассказу Т. Толстой «Река Оккервиль»

Задачи: - комплексно изучить рассказ Т.Толстой;

- развитие умений самостоятельно добывать информацию, интерпретировать текст, аргументировать свое мнение, оценивать других учащихся;

- воспитание уважения и толерантности к другому человеку.

Планируемые результаты :

ü Создание проекта по произведению

ü Выработка навыков работать в системе Wiki

ü Открыто выражать свои мысли в статье, учитывая уже имеющиеся высказывания

ü Развивать логическое и критическое мышление учащихся при развитии письменной речи.

6. Формы работы: индивидуальная, парная, групповая, коллективная

План работы:

ü познакомить с целью проекта и требованиями участия в нем;

ü чтение рассказа Т.Толстой «Река Оккервиль»;

ü выбор темы для исследования и написания статьи

ü создание развернутого текста (статьи) с гиперссылками на другие работы

ü чтение и комментирование работ одноклассников

ü составление дорожной карты

ü оценивание других работ

ü коллективное обсуждение проекта, подведение итогов.

7. Соответствие ФГОС:

ü самостоятельность выполнения работы учащимися,

ü деятельностный подход

ü создание проекта

ü развитие критического мышления и т.п.

8. Текст

Татьяна Толстая

Река Оккервиль

Когда знак зодиака менялся на Скорпиона, становилось совсем уж ветрено, темно и дождливо. Мокрый, струящийся, бьющий ветром в стекла город за беззащитным, незанавешенным, холостяцким окном, за припрятанными в межоконном холоду плавлеными сырками казался тогда злым петровским умыслом, местью огромного, пучеглазого, с разинутой пастью, зубастого царя-плотника, все догоняющего в ночных кошмарах, с корабельным топориком в занесенной длани, своих слабых, перепуганных подданных. Реки, добежав до вздутого, устрашающего моря, бросались вспять, шипящим напором отщелкивали чугунные люки и быстро поднимали водяные спины в музейных подвалах, облизывая хрупкие, разваливающиеся сырым песком коллекции, шаманские маски из петушиных перьев, кривые заморские мечи, шитые бисером халаты, жилистые ноги злых, разбуженных среди ночи сотрудников. В такие-то дни, когда из дождя, мрака, прогибающего стекла ветра вырисовывался белый творожистый лик одиночества, Симеонов, чувствуя себя особенно носатым, лысеющим, особенно ощущая свои нестарые года вокруг лица и дешевые носки далеко внизу, на границе существования, ставил чайник, стирал рукавом пыль со стола, расчищал от книг, высунувших белые язычки закладок, пространство, устанавливал граммофон, подбирая нужную по толщине книгу, чтобы подсунуть под хромой его уголок, и заранее, авансом блаженствуя, извлекал из рваного, пятнами желтизны пошедшего конверта Веру Васильевну – старый, тяжелый, антрацитом отливающий круг, не расщепленный гладкими концентрическими окружностями – с каждой стороны по одному романсу.

– Нет, не тебя! так пылко! я! люблю! – подскакивая, потрескивая и шипя, быстро вертелась под иглой Вера Васильевна; шипение, треск и кружение завивались черной воронкой, расширялись граммофонной трубой, и, торжествуя победу над Симеоновым, несся из фестончатой орхидеи божественный, темный, низкий, сначала кружевной и пыльный, потом набухающий подводным напором, восстающий из глубин, преображающийся, огнями на воде колыхающийся, – пщ-пщ-пщ, пщ-пщ-пщ, – парусом надувающийся голос, – все громче, – обрывающий канаты, неудержимо несущийся, пщ-пщ-пщ, каравеллой по брызжущей огнями ночной воде – все сильней, – расправляющий крылья, набирающий скорость, плавно отрывающийся от отставшей толщи породившего его потока, от маленького, оставшегося на берегу Симеонова, задравшего лысеющую, босую голову к гигантски выросшему, сияющему, затмевающему полнеба, исходящему в победоносном кличе голосу, – нет, не его так пылко любила Вера Васильевна, а все-таки, в сущности, только его одного, и это у них было взаимно. Х-щ-щ-щ-щ-щ-щ-щ.

Симеонов бережно снимал замолкшую Веру Васильевну, покачивал диск, обхватив его распрямленными, уважительными ладонями; рассматривал старинную наклейку: э-эх, где вы теперь, Вера Васильевна? Где теперь ваши белые косточки? И, перевернув ее на спину, устанавливал иглу, прищуриваясь на черносливовые отблески колыхающегося толстого диска, и снова слушал, томясь, об отцветших давно, щщщ, хризантемах в саду, щщщ, где они с нею встретились, и вновь, нарастая подводным потоком, сбрасывая пыль, кружева и годы, потрескивала Вера Васильевна и представала томной наядой – неспортивной, слегка полной наядой начала века, – о сладкая груша, гитара, покатая шампанская бутыль!

А тут и чайник закипал, и Симеонов, выудив из межоконья плавленый сыр или ветчинные обрезки, ставил пластинку с начала и пировал по-холостяцки, на расстеленной газете, наслаждался, радуясь, что Тамара сегодня его не настигнет, не потревожит драгоценного свидания с Верой Васильевной. Хорошо ему было в его одиночестве, в маленькой квартирке, с Верой Васильевной наедине, и дверь крепко заперта от Тамары, и чай крепкий и сладкий, и почти уже закончен перевод ненужной книги с редкого языка, – будут деньги, и Симеонов купит у одного крокодила за большую цену редкую пластинку, где Вера Васильевна тоскует, что не для нее придет весна, – романс мужской, романс одиночества, и бесплотная Вера Васильевна будет петь его, сливаясь с Симеоновым в один тоскующий, надрывный голос. О блаженное одиночество! Одиночество ест со сковородки, выуживает холодную котлету из помутневшей литровой банки, заваривает чай в кружке – ну и что? Покой и воля! Семья же бренчит посудным шкафом, расставляет западнями чашки да блюдца, ловит душу ножом и вилкой, – ухватывает под ребра с двух сторон, – душит ее колпаком для чайника, набрасывает скатерть на голову, но вольная одинокая душа выскальзывает из-под льняной бахромы, проходит ужом сквозь салфеточное кольцо и – хоп! лови-ка! она уже там, в темном, огнями наполненном магическом кругу, очерченном голосом Веры Васильевны, она выбегает за Верой Васильевной, вслед за ее юбками и веером, из светлого танцующего зала на ночной летний балкон, на просторный полукруг над благоухающим хризантемами садом, впрочем, их запах, белый, сухой и горький – это осенний запах, он уже заранее предвещает осень, разлуку, забвение, но любовь все живет в моем сердце больном, – это больной запах, запах прели и грусти, где-то вы теперь, Вера Васильевна, может быть, в Париже или Шанхае, и какой дождь – голубой парижский или желтый китайский – моросит над вашей могилой, и чья земля студит ваши белые кости? Нет, не тебя так пылко я люблю! (Рассказывайте! Конечно же, меня, Вера Васильевна!)

Мимо симеоновского окна проходили трамваи, когда-то покрикивавшие звонками, покачивавшие висячими петлями, похожими на стремена, – Симеонову все казалось, что там, в потолках, спрятаны кони, словно портреты трамвайных прадедов, вынесенные на чердак; потом звонки умолкли, слышался только перестук, лязг и скрежет на повороте, наконец, краснобокие твердые вагоны с деревянными лавками поумирали, и стали ходить вагоны округлые, бесшумные, шипящие на остановках, можно было сесть, плюхнуться на охнувшее, испускающее под тобой дух мягкое кресло и покатить в голубую даль, до конечной остановки, манившей названием: "Река Оккервиль". Но Симеонов туда никогда не ездил. Край света, и нечего там было ему делать, но не в том даже дело: не видя, не зная дальней этой, почти не ленинградской уже речки, можно было вообразить себе все, что угодно: мутный зеленоватый поток, например, с медленным, мутно плывущим в ней зеленым солнцем, серебристые ивы, тихо свесившие ветви с курчавого бережка, красные кирпичные двухэтажные домики с черепичными крышами, деревянные горбатые мостики – тихий, замедленный как во сне мир; а ведь на самом деле там наверняка же склады, заборы, какая-нибудь гадкая фабричонка выплевывает перламутрово-ядовитые отходы, свалка дымится вонючим тлеющим дымом, или что-нибудь еще, безнадежное, окраинное, пошлое. Нет, не надо разочаровываться, ездить на речку Оккервиль, лучше мысленно обсадить ее берега длинноволосыми ивами, расставить крутоверхие домики, пустить неторопливых жителей, может быть, в немецких колпаках, в полосатых чулках, с длинными фарфоровыми трубками в зубах… а лучше замостить брусчаткой оккервильские набережные, реку наполнить чистой серой водой, навести мосты с башенками и цепями, выровнять плавным лекалом гранитные парапеты, поставить вдоль набережной высокие серые дома с чугунными решетками подворотен – пусть верх ворот будет как рыбья чешуя, а с кованых балконов выглядывают настурции, поселить там молодую Веру Васильевну, и пусть идет она, натягивая длинную перчатку, по брусчатой мостовой, узко ставя ноги, узко переступая черными тупоносыми туфлями с круглыми, как яблоко, каблуками, в маленькой круглой шляпке с вуалькой, сквозь притихшую морось петербургского утра, и туман по такому случаю подать голубой.

Подать голубой туман! Туман подан, Вера Васильевна проходит, постукивая круглыми каблуками, весь специально приготовленный, удерживаемый симеоновским воображением мощеный отрезок, вот и граница декорации, у режиссера кончились средства, он обессилен, и, усталый, он распускает актеров, перечеркивает балконы с настурциями, отдает желающим решетку с узором как рыбья чешуя, сощелкивает в воду гранитные парапеты, рассовывает по карманам мосты с башенками, – карманы распирает, висят цепочки, как от дедовских часов, и только река Оккервиль, сужаясь и расширяясь, течет и никак не может выбрать себе устойчивого облика.

Симеонов ел плавленые сырки, переводил нудные книги, вечерами иногда приводил женщин, а наутро, разочарованный, выпроваживал их – нет, не тебя! – запирался от Тамары, все подступавшей с постирушками, жареной картошкой, цветастыми занавесочками на окна, все время тщательно забывавшей у Симеонова важные вещи, то шпильки, то носовой платок, – к ночи они становились ей срочно нужны, и она приезжала за ними через весь город, – Симеонов тушил свет и не дыша стоял, прижавшись к притолоке в прихожей, пока она ломилась, – и очень часто сдавался, и тогда ел на ужин горячее и пил из синей с золотом чашки крепкий чай с домашним напудренным хворостом, а Тамаре ехать назад, было, конечно, поздно, последний трамвай ушел, и до туманной речки Оккервиль ему уж тем более было не доехать, и Тамара взбивала подушки, пока Вера Васильевна, повернувшись спиной, не слушая оправданий Симеонова, уходила по набережной в ночь, покачиваясь на круглых, как яблоко, каблуках.

Осень сгущалась, когда он покупал у очередного крокодила тяжелый, сколотый с одного краешка диск, – поторговались, споря об изъяне, цена была очень уж высока, а почему? – потому что забыта напрочь Вера Васильевна, ни по радио не прозвучит, ни в викторинах не промелькнет короткая, нежная ее фамилия, и теперь только изысканные чудаки, снобы, любители, эстеты, которым охота выбрасывать деньги на бесплотное, гоняются за ее пластинками, ловят, нанизывают на штыри граммофонных вертушек, переписывают на магнитофоны ее низкий, темный, сияющий, как красное дорогое вино, голос. А ведь старуха еще жива, сказал крокодил, живет где-то в Ленинграде, в бедности, говорят, и безобразии, и недолго же сияла она и в свое-то время, потеряла бриллианты, мужа, квартиру, сына, двух любовников, и, наконец, голос, – в таком вот именно порядке, и успела с этими своими потерями уложиться до тридцатилетнего возраста, с тех и не поет, однако живехонька. Вот как, думал, отяжелев сердцем, Симеонов, и по пути домой, через мосты и сады, через трамвайные пути, все думал: вот как… И, заперев дверь, заварив чаю, поставил на вертушку купленное выщербленное сокровище, и, глядя в окно на стягивающиеся на закатной стороне тяжелые цветные тучи, выстроил, как обычно, кусок гранитной набережной, перекинул мост, – и башенки нынче отяжелели, и цепи были неподъемно чугунны, и ветер рябил и морщил, волновал широкую, серую гладь реки Оккервиль, и Вера Васильевна, спотыкаясь больше положенного на своих неудобных, придуманных Симеоновым, каблуках, заламывала руки и склоняла маленькую гладко причесанную головку к покатому плечику, – тихо, так тихо светит луна, а дума тобой роковая полна, – луна не поддавалась, мылом выскальзывала из рук, неслась сквозь рваные оккервильские тучи, – на этом Оккервиле всегда что-то тревожное с небом, – как беспокойно мечутся прозрачные, прирученные тени нашего воображения, когда сопение и запахи живой жизни проникают в их прохладный, туманный мир!

Глядя на закатные реки, откуда брала начало и река Оккервиль, уже зацветавшая ядовитой зеленью, уже отравленная живым старушечьим дыханием, Симеонов слушал спорящие голоса двух боровшихся демонов: один настаивал выбросить старуху из головы, запереть покрепче двери, изредка приоткрывая их для Тамары, жить, как и раньше жил, в меру любя, в меру томясь, внимая в минуты одиночества чистому звуку серебряной трубы, поющему над неведомой туманной рекой, другой же демон – безумный юноша с помраченным от перевода дурных книг сознанием – требовал идти, бежать, разыскать Веру Васильевну – подслеповатую, бедную, исхудавшую, сиплую, сухоногую старуху, – разыскать, склониться к ее почти оглохшему уху и крикнуть ей через годы и невзгоды, что она – одна-единственная, что ее, только ее так пылко любил он всегда, что любовь все живет в его сердце больном, что она, дивная пери, поднимаясь голосом из подводных глубин, наполняя паруса, стремительно проносясь по ночным огнистым водам, взмывая ввысь, затмевая полнеба, разрушила и подняла его – Симеонова, верного рыцаря, – и, раздавленные ее серебряным голосом, мелким горохом посыпались в разные стороны трамваи, книги, плавленые сырки, мокрые мостовые, птичьи крики, Тамары, чашки, безымянные женщины, уходящие года, вся бренность мира. И старуха, обомлев, взглянет на него полными слез глазами: как? вы знаете меня? не может быть? боже мой! неужели это кому-нибудь еще нужно! и могла ли я думать! – и, растерявшись, не будет знать, куда и посадить Симеонова, а он, бережно поддерживая ее сухой локоть и целуя уже не белую, всю в старческих пятнах руку, проводит ее к креслу, вглядываясь в ее увядшее, старинной лепки лицо. И, с нежностью и с жалостью глядя на пробор в ее слабых белых волосах, будет думать: о, как мы разминулись в этом мире! ("Фу, не надо", – кривился внутренний демон, но Симеонов склонялся к тому, что надо.)

Он буднично, оскорбительно просто – за пятак – добыл адрес Веры Васильевны в уличной адресной будке; сердце стукнуло было: не Оккервиль? конечно, нет. И не набережная. Он купил хризантем на рынке – мелких, желтых, обернутых в целлофан. Отцвели уж давно. И в булочной выбрал тортик. Продавщица, сняв картонную крышку, показала выбранное на отведенной руке: годится? – но Симеонов не осознал, что берет, отпрянул, потому что за окном булочной мелькнула – или показалось? – Тамара, шедшая брать его на квартире, тепленького. Потом уж в трамвае развязал покупку, поинтересовался. Ну, ничего. Фруктовый. Прилично. Под стеклянистой желейной гладью по углам спали одинокие фрукты: там яблочный ломтик, там – угол подороже – ломтик персика, здесь застыла в вечной мерзлоте половинка сливы, и тут – угол шаловливый, дамский, с тремя вишенками. Бока присыпаны мелкой кондитерской перхотью. Трамвай тряхнуло, тортик дрогнул, и Симеонов увидел на отливавшей водным зеркалом желейной поверхности явственный отпечаток большого пальца – нерадивого ли повара, неуклюжей ли продавщицы. Ничего, старуха плохо видит. И я сразу нарежу. ("Вернись, – печально качал головой демон-хранитель, – беги, спасайся".) Симеонов завязал опять, как сумел, стал смотреть на закат. Узким ручьем шумел (шумела? шумело?) Оккервиль, бился в гранитные берега, берега крошились, как песчаные, оползали в воду. У дома Веры Васильевны он постоял, перекладывая подарки из руки в руку. Ворота, в которые предстояло ему войти, были украшены поверху рыбьей узорной чешуей. За ними страшный двор. Кошка шмыгнула. Да, так он и думал. Великая забытая артистка должна жить вот именно в таком дворе. Черный ход, помойные ведра, узкие чугунные перильца, нечистота. Сердце билось. Отцвели уж давно. В моем сердце больном.

Он позвонил. ("Дурак", – плюнул внутренний демон и оставил Симеонова.) Дверь распахнулась под напором шума, пения и хохота, хлынувшего из недр жилья, и сразу же мелькнула Вера Васильевна, белая, огромная, нарумяненная, черно– и густобровая, мелькнула там, за накрытым столом, в освещенном проеме, над грудой остро, до дверей пахнущих закусок, над огромным шоколадным тортом, увенчанным шоколадным зайцем, громко хохочущая, раскатисто смеющаяся, мелькнула – и была отобрана судьбой навсегда. Пятнадцать человек за столом хохотали, глядя ей в рот: у Веры Васильевны был день рождения, Вера Васильевна рассказывала, задыхаясь от смеха, анекдот. Она начала его рассказывать, еще когда Симеонов поднимался по лестнице, она изменяла ему с этими пятнадцатью, еще когда он маялся и мялся у ворот, перекладывая дефектный торт из руки в руку, еще когда он ехал в трамвае, еще когда запирался в квартире и расчищал на пыльном столе пространство для ее серебряного голоса, еще когда впервые с любопытством достал из пожелтевшего рваного конверта тяжелый, черный, отливающий лунной дорожкой диск, еще когда никакого Симеонова не было на свете, лишь ветер шевелил траву и в мире стояла тишина. Она не ждала его, худая, у стрельчатого окна, вглядываясь в даль, в стеклянные струи реки Оккервиль, она хохотала низким голосом над громоздящимся посудой столом, над салатами, огурцами, рыбой и бутылками, и лихо же пила, чаровница, и лихо же поворачивалась туда-сюда тучным телом. Она предала его. Или это он предал Веру Васильевну? Теперь поздно было разбираться.

– Еще один! – со смехом крикнул кто-то, по фамилии, как выяснилось тут же, Поцелуев. – Штрафную! – И торт с отпечатком, и цветы отобрали у Симеонова, и втиснули его за стол, заставив выпить за здоровье Веры Васильевны, здоровье, которого, как он убеждался с неприязнью, ей просто некуда было девать. Симеонов сидел, машинально улыбался, кивал головой, цеплял вилкой соленый помидор, смотрел, как и все, на Веру Васильевну, выслушивал ее громкие шутки – жизнь его была раздавлена, переехана пополам; сам дурак, теперь ничего не вернешь, даже если бежать; волшебную диву умыкнули горынычи, да она и сама с удовольствием дала себя умыкнуть, наплевала на обещанного судьбой прекрасного, грустного, лысоватого принца, не пожелала расслышать его шагов в шуме дождя и вое ветра за осенними стеклами, не пожелала спать, уколотая волшебным веретеном, заколдованная на сто лет, окружила себя смертными, съедобными людьми, приблизила к себе страшного этого Поцелуева – особо, интимно приближенного самим звучанием его фамилии, – и Симеонов топтал серые высокие дома на реке Оккервиль, крушил мосты с башенками и швырял цепи, засыпал мусором светлые серые воды, но река вновь пробивала себе русло, а дома упрямо вставали из развалин, и по несокрушимым мостам скакали экипажи, запряженные парой гнедых.

– Курить есть? – спросил Поцелуев. – Я бросил, так с собой не ношу. – И обчистил Симеонова на полпачки. – Вы кто? Поклонник-любитель? Это хорошо. Квартира своя? Ванна есть? Гут. А то тут общая только. Будете возить ее к себе мыться. Она мыться любит. По первым числам собираемся, записи слушаем. У вас что есть? "Темно-зеленый изумруд" есть? Жаль. Который год ищем, прямо несчастье какое-то. Ну нигде буквально. А эти ваши широко тиражировались, это неинтересно. Вы «Изумруд» ищите. У вас связей нет колбасы копченой доставать? Нет, ей вредно, это я так… себе. Вы цветов помельче принести не могли, что ли? Я вот розы принес, вот с мой кулак буквально. – Поцелуев близко показал волосатый кулак. – Вы не журналист, нет? Передачку бы про нее по радио, все просится Верунчик-то наш. У, морда. Голосина до сих пор как у дьякона. Дайте ваш адрес запишу. – И, придавив Симеонова большой рукой к стулу, – сидите, сидите, не провожайте, – Поцелуев выбрался и ушел, прихватив с собой симеоновский тортик с дактилоскопической отметиной.

Чужие люди вмиг населили туманные оккервильские берега, тащили свой пахнущий давнишним жильем скарб – кастрюльки и матрасы, ведра и рыжих котов, на гранитной набережной было не протиснуться, тут и пели уже свое, выметали мусор на уложенную Симеоновым брусчатку, рожали, размножались, ходили друг к другу в гости, толстая чернобровая старуха толкнула, уронила бледную тень с покатыми плечами, наступила, раздавив, на шляпку с вуалькой, хрустнуло под ногами, покатились в разные стороны круглые старинные каблуки, Вера Васильевна крикнула через стол: "Грибков передайте!" и Симеонов передал, и она поела грибков.

Он смотрел, как шевелится ее большой нос и усы под носом, как переводит она с лица на лицо большие, черные, схваченные старческой мутью глаза, тут кто-то включил магнитофон, и поплыл ее серебряный голос, набирая силу, – ничего, ничего, – думал Симеонов. Сейчас доберусь до дому, ничего. Вера Васильевна умерла, давным-давно умерла, убита, расчленена и съедена этой старухой, и косточки уже обсосаны, я справил бы поминки, но Поцелуев унес мой торт, ничего, вот хризантемы на могилу, сухие, больные, мертвые цветы, очень к месту, я почтил память покойной, можно встать и уйти.

У дверей симеоновской квартиры маялась Тамара – родная! – она подхватила его, внесла, умыла, раздела и накормила горячим. Он пообещал Тамаре жениться, но под утро, во сне, пришла Вера Васильевна, плюнула ему в лицо, обозвала и ушла по сырой набережной в ночь, покачиваясь на выдуманных черных каблуках. А с утра в дверь трезвонил и стучал Поцелуев, пришедший осматривать ванную, готовить на вечер. И вечером он привез Веру Васильевну к Симеонову помыться, курил симеоновские папиросы, налегал на бутерброды, говорил: "Да-а-а… Верунчик – это сила! Сколько мужиков в свое время ухойдакала – это ж боже мой!" А Симеонов против воли прислушивался, как кряхтит и колышется в тесном ванном корыте грузное тело Веры Васильевны, как с хлюпом и чмоканьем отстает ее нежный, тучный, налитой бок от стенки влажной ванны, как с всасывающим звуком уходит в сток вода, как шлепают по полу босые ноги, и как, наконец, откинув крючок, выходит в халате красная, распаренная Вера Васильевна: "Фу-ух. Хорошо." Поцелуев торопился с чаем, а Симеонов, заторможенный, улыбающийся, шел ополаскивать после Веры Васильевны, смывать гибким душем серые окатыши с подсохших стенок ванны, выколупывать седые волосы из сливного отверстия. Поцелуев заводил граммофон, слышен был дивный, нарастающий, грозовой голос, восстающий из глубин, расправляющий крылья, взмывающий над миром, над распаренным телом Верунчика, пьющего чай с блюдечка, над согнувшимся в своем пожизненном послушании Симеоновым, над теплой, кухонной Тамарой, над всем, чему нельзя помочь, над подступающим закатом, над собирающимся дождем, над ветром, над безымянными реками, текущими вспять, выходящими из берегов, бушующими и затопляющими город, как умеют делать только реки.

9. Разметка

  • ü Автор
  • ü Литературное направление
  • ü Смысл названия
  • ü Историческая эпоха
  • ü Детали и их роль
  • ü Тема музыки
  • ü Символика имен
  • ü Образ Симеонова
  • ü Образ Тамары
  • ü Образ Веры Васильевны
  • ü Роль второстепенных героев
  • ü Образ города
  • ü Художественно-выразительные средства и их роль
  • ü Особенности речи героев
  • ü Образы-символы.

10. Требования к работе (из нашего проекта)

11. Система оценивания (из нашего проекта).

В первую очередь хочется остановиться на рассказе Татьяны Толстой, в котором особенно впечатляюще выражена постмодернистская тема вечного возвращения культурных знаков, повторяемости, самопроизвольности бытия в культуре. Это "Река Оккервиль". Герой рассказа - Симеонов, анахорет, отшельник всю жизнь занимается коллекционированием пластинок с записями забытой, и, как ему кажется, давно умершей певицы Веры Васильевны, образ которой в подробностях создан его воображением. Может быть, Симонов фантастическую Веру Васильевну даже любит. Каждый вечер он поводит у граммофона, такого же старинного, как героиня его грез. Романсами растравляет свое воображение, тоскует о жизни, которой никогда не знал, о женщине - томной наяде начала века. Потом выясняется, что она жива, и, трепеща, Симеонов направляется на встречу с ней, ожидая увидеть убогую, нищую доживающую век во всяческом забросе старушку. Но оказывается, что Вера Васильевна благоденствует, наслаждается жизнью, вниманием десятков горячих энтузиастов, которые зовут ее Верунчиком, да и выпить и закусить не дура. И вдруг выясняется, что она - предмет любви - жива, более того, живет где-то рядом, что она не подслеповатая, бедная исхудавшая и сиплая, как хотелось Симеонову, огромная, белая, чернобровая, раскатисто смеющаяся. К тому же у нее сохранился ее дивный голос. Единственное, чем, она недовольна, - у нее квартире плохая ванна, и она решает облагодетельствовать Симеонова тем, что буде пользоваться его ванной, хорошей. Это устраивает наиболее шустрый из ее поклонников некто Поцелуев. Финал рассказа таков:

"Симеонов против воли прислушивался, как кряхтит и колышется в тесном ванном корыте грузное тело Веры Васильевны, как с хлюпом и чмоканьем отстает ее нежный, тучный, налитой бок от стенки влажной ванны, как с всасывающим звуком уходит в сток вода, как шлепают по порлу босые ноги и как, наконец, откинув крючок, выходит в халате красная, распаренная Вера Васильевна, "Фу-ух. Хорошо". "Поцелуев торопился с чаем, а Симонов заторможенный, улыбающийся, шел ополаскивать после Веры Васильевны, смывать гибким душем серые окатыши с подсохших стенок ванны, выколупывать седые волосы из сливного отверстия. Поцелуев заводил граммофон, слышен был дивный, нарастающий грозовой голос, восстающий из глубин, расправляющий крылья, взмывающий над миром, над распаренным телом Верунчика, пьющего чай из блюдечка над согнувшимся в своем пожизненном послушании Симеоновым, над теплой кухонной Тамарой, над всем. Ничему нельзя помочь, над подступающим закатом, над собирающимся дождем, над ветром, над безымянными реками, текущими вспять, выходящими из берегов, бушующими и затопляющими город, как это умеют делать реки".

Совершенно набоковский рассказ. Само движение фразы набоковское, Но, проанализировав творчество, становится ясно, что такого рода переклички - не эпигонство, а сознательный прием. Но и самый смысл рассказа тот же, постмодернистский: воспроизведение культурного образца под знаком пародийности. Александр Жолковский нашел, что Вера Васильевна - это Ахматова. В его статье "Литературное обозрение", 1995, № 6) исследуется масса соответствующих интересов, самый интересный из которых на мой взгляд связан не с Ахматовой, а с темой пушкинского "Медного всадника": великий Петр и маленький человек Евгений со своей Парашей (аналогом которой у Толстой выступает любящая Симеонова Тамара). Ахматова здесь может быть понята как знак культурного величья вечно возвращающегося в сознание и в жизнь как идущая вспять река. Но величественная Нева предстает никому не ведомой Оккервилью, Вера Васильевна - Верунчиком, а знаменитое, воспетое русскими поэтами наводнение - колыханием в ванной ее грузного тела. И этот перевод великой темы в пародийный, комический план - то новое, что приносит писательница в русский культурный канон.

В рассказе "Река Оккервиль" герой - Симеонов - в противовес хмурой реальности строит в своем воображении один из тех городков в табакерке, которые с упругим постоянством встречаются чуть ли не в каждом рассказе: "Нет, не надо разочаровываться, ездить на Реку Оккервиль, лучше мысленно обсадить ее берега длинноволосыми ивами, расставить крутоверхие домики, пусть неторопливых жителей. Может быть, в немецких колпаках, в полосатых чулках, с длинными фарфоровыми трубками в зубах".

В таком городке, который помнит каждый, у кого были книжки с картинками, времени не существует, ведь здесь только игрушечные люди. Живых нет - и не надо.

Вот и Симеонов из "Река Оккервиль" такое же печальное открытие, когда, влюбившись в голос Веры Васильевны, голос, вечно поющий с пластинки чудесное "Нет, не тебя я страстно так люблю", решил найти живую певицу. Пока она круглых каблуках ступала по вымощенной им брусчатой мостовой, мир был разумен, прекрасен, уютен. Но настоящая Вера Васильевна - старуха, от которой на стенках ванны остаются серые окатыши - ужасна. Только какая же из них настоящая? - спрашивает Толстая. Та, воздушная, изящная, с реки Оккервиль, или эта, жующая грибки и рассказывающая анекдоты? Настоящая она - та, чей голос "дивный, нарастающий грозовый голос, восстающий из глубин, расправляющий крылья, взмывающий над миром" удалось вырвать из власти времени и запереть на круглом диске грампластинки - навечно.

Рассмотрим, говоря словами критика Елены Невзглядовой, какие подробности выбирает автор для детального рассмотрения героя.

"…Симеонов, чувствуя себя носатым, лысеющим, особенно ощущая свои нестарые годы вокруг лица и дешевые носки далеко внизу на границе существования ставил чайник…" Можно ли так сказать: "Не старые годы вокруг лица?! Однако с помощью этого странного выражения появляется состояние души Симеонова - молчаливое, заторможенное, застоявшееся где-то в стороне и обращенное внутрь себя, какое-то жалкое, нездоровое, но вместе с тем трезвое, оценивающее - всем ли оно знакомо или только Симеонову? - и ясно. Что вне этой фразы его не достать. К нему не пробиться иначе, как через колючую проволоку стилистической неправильности.

Итак, Симеонов ставил чайник, стирал рукавом пыль со стола, расчищал от книг, высунувших белые язычки закладок, пространство, устанавливал граммофон, подбирая нужную по толщине книгу, чтобы подсунуть под хромой его уголок, и заранее, авансом блаженствуя, извлекал из рваного, пятнами желтизны пошедшего конверта Веру Васильевну - старый, тяжелый, антрацитом отливающий круг. Не расщепленный гладкими концентрическими окружностями - с каждой стороны по одному романсу".

Как густо заставлено пространство между Симеоновым и стоящим перед ним граммофоном - так густо, что некуда упасть яблоку, лишь двум вопросам на периферии сознания находится место: "зачем?" и "то ли нам хотят сказать, что рассказывают?"

Зачем спрашивается, столько вещей расставлено по ходу сложных действий Симеонова, ставящего пластинку?

А дело в том, что душевные состояния слишком связаны с окружающим нас вещественным миром, их не оторвать от зрительных и звуковых образов, населяющих пространство. То, что мы чувствуем. Существует совместно с тем, что мы видим и слышим. И через окружающее может быть передано при удаче".

Действительности ошибается тот, кто в смехе, в самом издевательстве над мечтаниями, которыми старательно окружает себя человек, не почувствует собственной авторской тоски то исполнившегося и желания неисполнимого, из которого вырастает чуть ли не реквием по разрушаемым жизнью мечтам и идеалам, разрушаемым легко, небрежно, неизбежно. И эта обескураживающая легкость заставляет вносить в Реквием шутовские номера, снижать серьезный настрой, прибегать к разным условностям.

"Когда знак зодиака сменился уже на Скорпиона, становилось совсем уже ветрено, темно и дождливо (Река Оккервиль). Это вместо "В конце октября". Но что может произойти в конце октября? Комический эпизод с Симеоновым, не больше, Дескать, мечтал, суетился, а жизнь в ответ: "Не щелкая клювом". А знак зодиака… Тут рывок в космос, к звездам, хотя настоящие они или вырезанные из золотой бумаги - неизвестно, снизу не видно.

"Кажущаяся семантика", возникающая по законам поэтического текста, отражает обманность мира. Обычными средствами бороться с ней невозможно. Но есть любовь и есть творчество, которое способно эту обманности преодолевать, овладевать ею, отстраняя ее от себя, превращая в материал - в тему, в выразительные средства. Вдохновение спасает от чувства ущербности, от банальности и абсурда.

Роман - это совместная жизнь читателя с персонажами. Но только ли с персонажами? В рассказах Татьяны Толстой мы вместе с героем - автором обдумываем вечные вопросы бытия. Разглядываем жизнь разных людей, и близких, и чужих (чаще последних, и это не случайно), - чтобы, оставив их в стороне, выяснить что-то важное для себя. Посмотрим, как эта проблема реализована в следующем рассказе.

Минобрнауки России

Государственное образовательное учреждение

высшего профессионального образования

«Томский Государственный Университет»

Текст и интертекст в рассказах Татьяны Толстой «Любишь – не любишь» и «Река Оккервиль»

Выполнила работу

Студентка 13002 группы

Филологического факультета

Каменева Е.А.

г. Томск – 2011г.

Актуальность темы: Интертекстуальность является актуальной темой. Так как в каждом тексте мы можем увидеть интертекстуальные элементы, которые в некоторых случаях являются ключевыми к пониманию данного произведения.

Предмет и объект: Предмет: интертекстуальность, и ее элементы. Объект: рассказы Татьяны Толстой «Река Оккервиль» и «Любишь – не любишь»

Цели: Максимально приблизится к раскрытию темы интертекстуальности, проанализировать рассказы Татьяны Никитичны Толстой «Любишь – не любишь» и «Река Оккервиль» на предмет интертекстуальности.

  1. Рассмотреть биографию и творчество Татьяны Толстой.
  2. Выявить понятия интертекстуальности и ее элементов, необходимые для анализа рассказов.
  3. Выявить и охарактеризовать интертекстуальные элементы в рассказе Татьяны Толстой «Любишь – не любишь».
  4. Выявить и охарактеризовать интертекстуальные элементы в рассказе Татьяны Толстой «Река Оккервиль».

Творчество Татьяны Толстой: Писательницу Татьяну Толстую в литературных кругах не без оснований, а иногда и не без раздражения, называют примадонной современной русской литературы. Она – известна, авторитетна и талантлива, она же – своенравна, бескомпромиссна и вызывающе резка. О себе говорит: «Мне интересны люди «с отшиба», то есть к которым мы, как правило, глухи, кого мы воспринимаем как нелепых, не в силах расслышать их речей, не в силах разглядеть их боли. Они уходят из жизни, мало что поняв, часто недополучив чего-то важного, и уходя, недоумевают, как дети: праздник окончен, а где же подарки? А подарком и была жизнь, да и сами они были подарком, но никто им этого не объяснил».

Толстая родилась в семье с богатыми литературными традициями - внучка Алексея Толстого и Михаила Лебедева. Окончила отделение классической филологии Ленинградского университета. Переехала в Москву вначале 1980-х и начала работать в издательстве «Наука» корректором. Первый рассказ Татьяны Толстой «На золотом крыльце сидели…» был опубликован в журнале «Аврора» в 1983г. С того времени вышли в свет двадцать четыре рассказа.

Советская официальная критика отнеслась к прозе Толстой настороженно. Одни упрекали ее в «густоте» письма, в том, что «много в один присест не прочтешь». Другие, напротив, говорили, что прочли книгу взахлеб, но что все произведения написаны по одной схеме, искусственно выстроены. В интеллектуальных читательских кругах того времени Толстая пользовалась репутацией оригинального, независимого писателя.

В 1990г. уезжает преподавать русскую литературу в США, где проводит по несколько месяцев в году почти все последующее десятилетие. В 1991г. ведет колонку «Своя колокольня» в еженедельнике «Московские новости», входит в состав редколлегии журнала «Столица». Появляются переводы ее рассказов на английский, немецкий, французский, шведский и др. языки.

Русскоязычные критики отнеслись к новой Толстой по-разному, одновременно в той или иной степени признавая ее мастерство, о котором Борис Акунин отозвался так: «Язык Толстой «вкусный», «пальчики оближешь».

В 2001г. Толстая получает приз XIV Московской международной книжной ярмарки в номинации «Проза», в том же году – престижную премию «Триумф».

Нынче Татьяна Толстая обосновалась в родном Питере. Помимо литературы занимается ведением программы с характерным названием «Школа злословия».

Понятия: Выявление «чужих» текстов, «чужих» дискурсов в составе анализируемого произведения определение их функций составляет интертекстуальный аспект его рассмотрения. Соотнесенность же одного текста с другими (в широком их понимании), определяющая его смысловую полноту и семантическую множественность, называется интертекстуальность ю.

Интертекстуальные элементы в составе художественного произведения разнообразны. К ним относятся:

1) заглавия, отсылающие к другому произведению;

2) цитаты (с атрибуцией и без атрибуции) в составе текста;

3) аллюзии (стилистическая фигура, содержащая явное указание или отчётливый намёк на некий литературный, исторический, мифологический или политический факт, закреплённый в текстовой культуре или в разговорной речи);

4) реминисценции (элемент художественной системы, заключающийся в использовании общей структуры, отдельных элементов или мотивов ранее известных произведений искусства на ту же (или близкую) тему);

5) эпиграфы (цитата, помещаемая во главе сочинения или части его с целью указать его дух, его смысл, отношение к нему автора и т. п. В зависимости от литературных и общественных настроений, эпиграфы входили в моду, становились манерой, выходили из употребления, потом воскресали);

6) пересказ чужого текста, включенный в новое произведение;

7) пародирование другого текста;

8) «точечные цитаты» - имена литературных персонажей других произведений или мифологических героев, включенные в текст;

9) «обнажение» жанровой связи рассматриваемого произведения с текстом-предшественником и др. (Фатеева Н.А. «Типология интертекстуальных элементов и связей в художественной речи»)

Интертекстуальный подход к художественному произведению получил особенно широкое распространение в последние десятилетия в связи с развитием концепции интертекстуальности в постструктуралистской критике (Р. Барт, Ю. Кристева и др.), однако выявление в тексте значимых для его организации и понимания цитат и реминисценций, установление его связей с другими текстами, определение и анализ «бродячих» сюжетов имеют давние и глубокие традиции (вспомним, например, школу А.Н. Веселовского в России). Объектом рассмотрения интертекстуальных связей могут служить не только современные тексты, но и тексты классической литературы, также пронизанные цитатами и реминисценциями. В то же время особый интерес вызывает интертекстуальный анализ таких текстов, для которых характерно «пересечение и контрастное взаимодействие разных «текстовых плоскостей», размывание границ между ними, текстов, где авторские интенции реализуются прежде всего в монтаже и преобразовании разнородных интертекстуальных элементов.

В рамках филологического анализа литературного произведения ограничиваются, как правило, только рассмотрением фрагментов интертекста и отдельных интертекстуальных связей. Развернутый же интертекстуальный анализ должен отвечать двум обязательным условиям: во-первых, с точки зрения Ю. Кристевой, литературное произведение должно последовательно рассматриваться «не как точка, но как место пересечения текстовых плоскостей, как диалог различных видов письма - самого писателя, получателя (или персонажа) и, наконец, письма, образованного нынешним или предшествующим культурным текстом», во-вторых, по мнению Ю. Кристевой текст должен рассматриваться как динамическая система: «Любой текст есть продукт впитывания и трансформации какого-нибудь другого текста... Поэтический язык поддается, как минимум, двойному прочтению».

Анализ текста: Рассмотрим подробнее типы и функции интертекстуальных элементов в рассказах Т. Толстой «Любишь - не любишь» и «Река Оккервиль».

Для постмодернизма характерна картина мира, «в которой демонстративно, даже с какой-то нарочитостью, на первый план вынесен полилог культурных языков, в равной мере выражающих себя в высокой поэзии и грубой прозе жизни, в идеальном и низменном, в порывах духа и судорогах плоти». Взаимодействие этих языков обусловливает «обнажение» элементов интертекста, которые выступают в роли конструктивного текстообразующего фактора. Новый текст уже не только ассимилирует претекст (чужой дискурс или культурный код), но и строится как его интерпретация, осмысление. Он пронизан цитатами, аллюзиями и реминисценциями, которые образуют смысловые комплексы, связанные друг с другом. Интертекстуальные элементы, восходящие к одному или сходным источникам, выделяющие одну тему (мотив) или образ, также объединяются в комплексы, которые могут вступать в диалог.

Цитатным в рассказе Т. Толстой является уже заглавие, отсылающее к считалке-гаданию «Любишь - не любишь...». «Любовь» или «нелюбовь» в ней определяются волей случая и, таким образом, равновероятны.

Текст рассказа, для которого характерно повествование от первого лица, строится как воспоминания о детстве, при этом в повествовательной структуре последовательно используется именно детская точка зрения. Воссоздавая процесс освоения мира словом, автор как бы моделирует процесс его познания, перевоплощаясь в ребенка, «обреченного войти в круг чувственного мышления, где он утратит различие субъективного и объективного, где обострится его способность воспринимать целое через единичную частность...» (С.М. Эйзенштейн).

В остраненных описаниях или рассуждениях, отражающих детскую точку зрения, отчетливо выделяется граница между «своим» и «чужим» миром. «Чужой» мир представляется ребенку холодным и враждебным, «свой» - согрет теплом любимой няни:

«Скорей, скорей домой! К нянечке! О нянечка Груша! Дорогая! Скорее к тебе! Я забыла твое лицо! Прижмусь к темному подолу, и пусть твои теплые старенькие руки отогреют мое замерзшее, заблудившееся, запутавшееся сердце.»

Мифологические и сказочные образы, возникающие в сознании ребенка, отражают оба мира, которые противопоставлены в тексте, и упорядочивают их. В образной системе рассказа воссоздана картина мира ребенка, обладающая жесткой противопоставленностью оценок и неожиданно «воскрешающая» элементы мифопоэтического мышления:

«Днем Змея нет, а к ночи он сгущается из сумеречного вещества и тихо-тихо ждет: кто посмеет свесить ногу?.. Комнату сторожат и другие породы вечерних существ: ломкий и полупрозрачный Сухой, слабый, но страшный, стоит всю ночь напролет в стенном шкафу, а утром уйдет в щели. За отставшими обоями - Индрик и Хиздрик...»

Ряд мифологических образов составляет первый «слой» интертекста в рассказе. Он дополняется знаками других культурных кодов и текстов.

В общем пространстве текста соотносятся и вступают в диалог интертекстуальный комплекс, связанный с образом «любимой няни Груши», и интертекстуальный комплекс, соотнесенный с образом Марьиванны, которую девочка ненавидит:

«Маленькая, тучная, с одышкой, Марьиванна ненавидит нас, а мы ее. Ненавидим шляпку с вуалькой, дырчатые перчатки, сухие коржики, «песочное кольцо», которыми она кормит голубей, и нарочно топаем на этих голубей ботами, чтобы их распугать.»

Любимая няня Груша «никаких иностранных языков не знает», с ней связан мир сказок и преданий (отдельные формулы которых проникают в текст), а также воспринимаемый народным сознанием мир Пушкина и Лермонтова:

«Пушкин её [няню] тоже очень любил и писал про нее: «Голубка дряхлая моя!» А про Марьиванну он ничего не сочинил. А если бы и сочинил, то так: «Свинюшка толстая моя!» »

Речь няни почти не представлена в рассказе, однако с ней связаны цитаты из произведений Пушкина и Лермонтова. Ср.:

«Няня поет:

По камням струится Терек,

Плещет мутный ва-а-а-а-ал...

Злой чечен ползет на берег,

То-очит свой кинжа-а-а-ал...»

Эти цитаты преломляются в детском сознании и преобразуются, открывая ряд аллюзийных сближений с мифологическими образами:

«...Из-за зимнего облака выходит грозно сияющая луна; из мутной Карповки выползает на обледенелый бережок черный чечен, мохнатый, блестит зубами...»

Межтекстовые связи в результате приобретают характер своеобразного каламбура.

Эксплицитные цитаты дополняются цитатами имплицитными (скрытыми) и реминисценциями (от позднелат. reminiscentia- "воспоминание"), которые неявно (посредством отдельных образов, интонации и др.) напоминают читателю о других произведениях, см., например:

«...Нянечка заплачет и сама, и подсядет, и обнимет, и не спросит, и поймет сердцем, как понимает зверь - зверя, старик - дитя, бессловесная тварь - своего собрата».

Отметим, что любимая няня, несмотря на дискурс, ее представляющий, связана с мотивами неизреченного, невербального понимания, сердцем. Она скорее «бессловесна», ее дискурс в рассказе ассимилирует «чужие» слова (Пушкина, Лермонтова, сказок).

Интертекстуальный комплекс, связанный с образом Марьиванны, носит более развернутый и сложный характер. Он подчеркнуто логоцентричен и включает элементы культурного кода ушедшей эпохи. В тексте в результате возникает противопоставление «теперь - тогда», «настоящее - прошлое». Если цитаты из произведений Пушкина и Лермонтова неотделимы для героини от настоящего, то речь Марьиванны она воспринимает как знак минувшего.

Повествование вбирает в себя разрозненные, внешне не связанные друг с другом реплики Марьиванны и фрагменты ее рассказов, содержащие яркие характерологические речевые средства: «Все было так изящно, деликатно...» - «Не говорите...» - «А сейчас...»; «Я мамочке, покойнице, всегда только "вы"говорила. Вы, мамочка... уважение было. А это что же...»

Интертекстуальный комплекс, связанный с образом Марьиванны, также включает фрагмент романса «Я ехала домой...» и стихотворения ее дяди Жоржа (три поэтических текста приведены в рассказе полностью и составляют своеобразную трилогию). Эти стихотворения представляют собой пародийное снижение романтических, неоромантических и псевдомодернистских поэтических произведений, при этом они порождают интертекстуальные связи, значимые для рассказа. Стихотворения дяди Жоржа соотносят текст с неопределенной множественностью поэтических произведений, известных читателю, и, шире, с типологическими особенностями целых художественных систем; интертекстуальные связи в этом случае носят характер культурно-исторических, аллюзийных реминисценций.

Мой доклад посвящен рассказу «Река Оккервиль», который был опубликован Татьяной Толстой в 1985 году и вошел в сборник рассказов под одноименный названием.

Герой рассказа Симеонов. Мы знаем о нем лишь то, что он холостяк и зарабатывает деньги переводческой деятельностью, он анахорет, общающийся с одним человеком – старинной певицей Верой Васильевной, образ которой в подробностях создан его воображением. Он, может быть, даже любит ее. Он тоскует по ней, ни разу не видя ее. Толстая ставит перед нами проблему «маленького человека», который одинок. Но это одиночество ему не в тягость, ведь именно благодаря нему герой может уходить в свой идеальный «иллюзорный мир». Для Т.Толстой метафора является средством эфемерного и иллюзорного мира, в котором живут такие нелепые, робкие, герои – вечные дети, таким и является Симеонов. Они добры и милосердны, но в тоже время обречены на одиночество. Но его миф и мечты рушатся, когда он узнает о том, что идеал его мечтания совсем не идеал, а уже старуха, принимающая у себя в гостях таких же поклонников, как и он. Таки разыгрывается почти анекдотичная ситуация. Однако Михаил Золотоносов в статье «Мечты и фантомы» считает, что ошибается тот, кто не чувствует в этом тоски от исполнившегося и желания неисполнимого. Саморазоблачение мечтателя утверждает мечту как высшую ценность, но исполнение мечты трактуется как самоисчерпание человека, его конец, а желание любви становится источником трагедий. Таким образом, особенностью комического в малой прозе Татьяны Толстой является противопоставление и одновременная неразрывность его с трагическим и возвышенным.

Как нам известно, интертекст в искусстве постмодернизма является основным способом построения текста, это отмечают многие исследователи. Рассказ «Река Оккервиль» не исключение. Интертекстуальность в рассказах Толстой обнаруживает себя повсеместно и на различных уровнях ("переработка" темы пратекста, использование элементов "известного" сюжета, явная и скрытая цитация, аллюзия, заимствование, пародия и т.д.). Выявлению функциональности литературных аллюзий в текстах Т. Толстой посвятил статью Александр Константинович Жолковский «В минус первом и минус втором зеркале: Т. Толстая, В. Ерофеев - ахматовиана и архетипы».

А.Жолковский отмечает, что Симеонов является типовым образом “маленького человека” русской литературы, нарочито сшитого из пушкинского Евгения, которого река разлучает с Парашей («Медный всадник» Пушкина); гоголевского Пискарёва («Невский проспект»), фантазии которого разбиваются бордельной прозой жизни понравившейся ему красотки; и беспомощного мечтателя из «Белых ночей» Достоевского”.

С первых же строк обнаруживает себя «петербургский текст», создаваемый множеством писателей русской литературы (от Пушкина до Белого). Этот тёмный фантастический город заставляет своих жителей существовать по законам вымышленной жизни. В контексте этих манифестаций “петербургского мифа” знаменательную роль играет фамилия героя – Симеонов. С одной стороны, восходя к еврейскому имени апостола Петра, она ставит ее носителя – “маленького человека” в отношение двойничества к его демоническому антагонисту – императору Петру, появляющемуся в первом же абзаце:

"Город... казался... злым петровским умыслом, местью огромного, пучеглазого, с разинутой пастью, зубастого царя-плотника..."

Это двойничество получает сюжетное развитие в эпизоде воображаемой застройки Симеоновым берегов реки Оккервиль: С другой стороны, евангельская этимология делает Симеонова, так сказать, апостолом исповедуемой им “веры” в Веру Васильевну. Сам же образ Веры Васильевны включает другой ряд интертекстов, среди них: "Пиковая дама" и "Руслан и Людмила", по-разному трактующие общий мотив свидания со старухой, подменяющей молодую героиню; "Воспитание чувств" Флобера, где тот же мотив включает образ седых волос и др. К числу вероятных интертекстов относятся также "Приглашение на казнь" Набокова, где в финале рушатся бутафорские декорации, в которых шел весь сюжет.

Но у рассказа есть и более современные литературные источники. В образе петербургской артистки, которая пережила свою старинную славу, неузнаваемо располнела, похоронила нескольких спутников жизни, окружена узким кольцом поклонников, распределивших между собой задачи ее практического обслуживания, и весело наслаждается такой жизнью, Жолковский узнает Анну Ахматову и перечисляет ряд сходств героинь в своей статье. Имя отчество певицы напоминает ахматовское – аллитерационным началом на одну букву (В. В. – А.А.). Впрочем, Ахматова – не единственный женский голос, слышащийся за текстом "Реки Оккервиль". Слова об "изысканных чудаках", которые коллекционируют "бесплотное... переписывают на магнитофоны ее [Веры Васильевны]... голос", и вообще вся коллизия рассказа – начиная с пожилого поклонника, в своем убогом жилище наслаждающегося голосом, оторванным от тела и личности его обладательницы, и вплоть до мотивов ангельских крыльев, тумана, глубины, губ, поцелуя и др. – представляется позаимствованной из Беллы Ахмадулиной (стихотворение «Магнитофон»). Вовлечение Ахмадулиной в интертекстуальную оркестровку рассказа никоим образом не диссонирует с его ахматовской доминантой. Ахмадулина явилась своего рода новой, шестидесятнической реинкарнацией Ахматовой.

Кроме этого в рассказе есть цитаты и реминисценции из Лермонтова (слова романса Веры Васильевны) и Набокова с его «Лолитой» (набоковский же контраст юной Лолиты с некогда похожей на нее, а ныне перезрелой матерью, и на его фоне - образ общей ванны в их доме).

Елена Невзглядова, анализируя рассказ, обращает внимание на большое количество деталей предметного мира, которые которые заставляют пространство между Симеоновым и граммофоном, но это не случайно. Так как душевные состояния слишком связаны с вещественным миром, их нельзя от зрительных и звуковых образов.

Таким образом, подводя итог доклада, можно сказать, что главным инвариантным для дискурса Татьяны Толстой фактором следует признать конфликт мечты и действительности. Существует прекрасный мир мечты, где все гармонично и нет ни малейшего дефицита красоты, духовности, взаимной любви и продуктов питания. Этому чудесному раю противостоит грубая и пошлая эмпирическая реальность. Нонна Петровна Беневоленская отмечает, что персонажи Татьяны Толстой являются чаще всего мечтателями, живущими в пространстве между реальностью и миром своих несбыточных грез, при этом авторская позиция как правило соединяет в себе злую насмешку над подобным романтизмом с искренним сочувствием по отношению к нему же. Специфика дискурса Толстой в значительной мере определяется парадоксальным взаимодействием двух тенденций: утопический порыв к прекрасному идеалу. Мысль писательницы и ее персонажей то уносится в мир эфемерной мечты, то вновь возвращается на грешную землю. В лучших своих произведениях Толстая, искусно манипулируя этими «регистрами», поддерживает между ними динамическое равновесие. Перед нами типично постмодернистская «развенчивающая апология».