Лучшие отрывки из прозы для чтения наизусть. Тексты для заучивания наизусть к конкурсу "живая классика" Отрывок для конкурса чтецов из древнерусской литературы

ПОДБОРКА ОТРЫВКОВ ДЛЯ ЧТЕНИЯ НАИЗУСТЬ
Опустошив котелок, Ваня насухо вытер его коркой. Этой же коркой он обтер ложку, корку съел, встал, степенно поклонился великанам и сказал, опустив ресницы:
- Премного благодарны. Много вами доволен.
- Может, еще хочешь?
- Нет, сыт.
- А то мы тебе еще один котелок можем положить, - сказал Горбунов, подмигивая не без хвастовства. - Для нас это ничего не составляет. А, пастушок?
- В меня уже не лезет, - застенчиво сказал Ваня, и синие его глаза вдруг метнули из-под ресниц быстрый, озорной взгляд.
- Не хочешь - как хочешь. Твоя воля. У нас такое правило: мы никого насильно не заставляем, - сказал Биденко, известный своей справедливостью.
Но тщеславный Горбунов, любивший, чтобы все люди восхищались жизнью разведчиков, сказал:
- Ну, Ваня, так как же тебе показался наш харч?
- Хороший харч, - сказал мальчик, кладя в котелок ложку ручкой вниз и собирая с газеты «Суворовский натиск», разостланной вместо скатерти, хлебные крошки.
- Верно, хороший? - оживился Горбунов. - Ты, брат, такого харча ни у кого в дивизии не найдешь. Знаменитый харч. Ты, брат, главное дело, за нас держись, за разведчиков. С нами никогда не пропадешь. Будешь за нас держаться?
- Буду, - весело сказал мальчик.
- Правильно, и не пропадешь. Мы тебя в баньке отмоем. Патлы тебе острижем. Обмундирование какое-нибудь справим, чтоб ты имел надлежащий воинский вид.
- А в разведку меня, дяденька, будете брать?
- Ив разведку тебя будем брать. Сделаем из тебя знаменитого разведчика.
- Я, дяденька, маленький. Я всюду пролезу, - с радостной готовностью сказал Ваня. - Я здесь вокруг каждый кустик знаю.
- Это и дорого.
- А из автомата палить меня научите?
- Отчего же. Придет время - научим.
- Мне бы, дяденька, только один разок стрельнуть, - сказал Ваня, жадно поглядев на автоматы, покачивающиеся на своих ремнях от беспрестанной пушечной пальбы.
- Стрельнешь. Не бойся. За этим не станет. Мы тебя всей воинской науке научим. Первым долгом, конечно, зачислим тебя на все виды довольствия.
- Как это, дяденька?
- Это, братец, очень просто. Сержант Егоров доложит про тебя лейтенанту
Седых. Лейтенант Седых доложит командиру батареи капитану Енакиеву, капитан Енакиев велит дать в приказе о твоем зачислении. С того, значит, числа на тебя и пойдут все виды довольствия: вещевое, приварок, денежное. Понятно тебе?
- Понятно, дяденька.
- Вот как оно делается у нас, разведчиков… Погоди! Ты это куда собрался?
- Посуду помыть, дяденька. Нам мать всегда приказывала после себя посуду мыть, а потом в шкаф убирать.
- Правильно приказывала, - сказал Горбунов строго. - То же самое и на военной службе.
- На военной службе швейцаров нету, - назидательно заметил справедливый Биденко.
- Однако еще погоди мыть посуду, мы сейчас чай пить будем, - сказал Горбунов самодовольно. - Чай пить уважаешь?
- Уважаю, - сказал Ваня.
- Ну и правильно делаешь. У нас, у разведчиков, так положено: как покушаем, так сейчас же чай пить. Нельзя! - сказал Биденко. - Пьем, конечно, внакладку, - прибавил он равнодушно. - Мы с этим не считаемся.
Скоро в палатке появился большой медный чайник - предмет особенной гордости разведчиков, он же источник вечной зависти остальных батарейцев.
Оказалось, что с сахаром разведчики действительно не считались. Молчаливый Биденко развязал свой вещевой мешок и положил на «Суворовский натиск» громадную горсть рафинада. Не успел Ваня и глазом мигнуть, как Горбунов бултыхнул в его кружку две большие грудки сахару, однако, заметив на лице мальчика выражение восторга, добултыхнул третью грудку. Знай, мол, нас, разведчиков!
Ваня схватил обеими руками жестяную кружку. Он даже зажмурился от наслаждения. Он чувствовал себя, как в необыкновенном, сказочном мире. Все вокруг было сказочно. И эта палатка, как бы освещенная солнцем среди пасмурного дня, и грохот близкого боя, и добрые великаны, кидающиеся горстями рафинада, и обещанные ему загадочные «все виды довольствия» - вещевое, приварок, денежное, - и даже слова «свиная тушенка», большими черными буквами напечатанные на кружке.- Нравится? - спросил Горбунов, горделиво любуясь удовольствием, с которым мальчик тянул чай осторожно вытянутыми губами.
На этот вопрос Ваня даже не мог толково ответить. Губы его были заняты борьбой с чаем, горячим, как огонь. Сердце было полно бурной радости оттого, что он останется жить у разведчиков, у этих прекрасных людей, которые обещают его постричь, обмундировать, научить палить из автомата.
Все слова смешались в его голове. Он только благодарно закивал головой, высоко поднял брови домиком и выкатил глаза, выражая этим высшую степень удовольствия и благодарности.
(В Катаев «Сын полка»)
Если вы думаете, что я учусь хорошо, вы ошибаетесь. Я учусь неважно. Почему-то все считают, что я способная, но ленивая. Я не знаю, способная я или не способная. Но только я точно знаю, что я не ленивая. Я по три часа сижу над задачами.
Вот, например, сейчас я сижу и изо всех сил хочу решить задачу. А она не решается. Я говорю маме:
- Мам, а у меня задачка не получается.
- Не ленись, - говорит мама. - Подумай хорошенько, и всё получится. Только хорошенько подумай!
Она уходит по делам. А я беру голову обеими руками и говорю ей:
- Думай, голова. Думай хорошенько… «Из пункта А в пункт Б вышли два пешехода…» Голова, ты почему не думаешь? Ну, голова, ну, думай, пожалуйста! Ну что тебе стоит!
За окном плывёт облачко. Оно лёгонькое, как пух. Вот оно остановилось. Нет, плывёт дальше.
Голова, о чём ты думаешь?! Как тебе не стыдно!!! «Из пункта А в пункт Б вышли два пешехода…» Люська, наверное, тоже вышла. Она уже гуляет. Если бы она подошла ко мне первая, я бы её, конечно, простила. Но разве она подойдёт, такая вредина?!
«…Из пункта А в пункт Б…» Нет, она не подойдёт. Наоборот, когда я выйду во двор, она возьмёт под руку Лену и будет с ней шептаться. Потом она скажет: «Лен, пошли ко мне, у меня что-то есть». Они уйдут, а потом сядут на подоконник и будут смеяться и грызть семечки.
«…Из пункта А в пункт Б вышли два пешехода…» А я что сделаю?.. А я тогда позову Колю, Петьку и Павлика играть в лапту. А она что сделает? Ага, она поставит пластинку «Три толстяка». Да так громко, что Коля, Петька и Павлик услышат и побегут просить её, чтобы она дала им послушать. Сто раз слушали, всё им мало! И тогда Люська закроет окно, и они там все будут слушать пластинку.
«…Из пункта А в пункт… в пункт…» А я тогда возьму и запульну чем-нибудь прямо в её окно. Стекло - дзинь! - и разлетится. Пусть знает.
Так. Я уже устала думать. Думай не думай - задача не получается. Просто ужас какая задачка трудная! Вот погуляю немножко и снова стану думать.
Я закрыла задачник и выглянула в окно. Во дворе гуляла одна Люська. Она прыгала в классики. Я вышла во двор и села на лавочку. Люська на меня даже не посмотрела.
- Серёжка! Витька! - закричала сразу Люська. - Идёмте в лапту играть!
Братья Кармановы выглянули в окно.
- У нас горло, - хрипло сказали оба брата. - Нас не пустят.
- Лена! - закричала Люська. - Лен! Выходи!
Вместо Лены выглянула её бабушка и погрозила Люське пальцем.
- Павлик! - закричала Люська.
В окне никто не появился.
- Пе-еть-ка-а! - надсаживалась Люська.
- Девочка, ну что ты орёшь?! - высунулась из форточки чья-то голова. - Больному человеку отдохнуть не дают! Покоя от вас нет! - И голова всунулась обратно в форточку.
Люська украдкой посмотрела на меня и покраснела как рак. Она подёргала себя за косичку. Потом сняла с рукава нитку. Потом посмотрела на дерево и сказала:
- Люсь, давай в классики.
- Давай, - сказала я.
Мы попрыгали в классики, и я пошла домой решать свою задачу.
Только я села за стол, пришла мама:
- Ну, как задачка?
- Не получается.
- Но ведь ты уже два часа над ней сидишь! Это просто ужас что такое! Задают детям какие-то головоломки!.. Ну давай показывай свою задачу! Может, у меня получится? Я всё-таки институт кончала. Так. «Из пункта А в пункт Б вышли два пешехода…» Постой, постой, что-то эта задача мне знакома! Послушай, да ведь вы её в прошлый раз вместе с папой решили! Я прекрасно помню!
- Как? - удивилась я. - Неужели? Ой, правда, ведь это сорок пятая задача, а нам сорок шестую задали.
Тут мама страшно рассердилась.
- Это возмутительно! - сказала мама. - Это неслыханно! Это безобразие! Где твоя голова?! О чём она только думает?!
(Ирина Пивоварова «О чем думает моя голова»)
Ирина Пивоварова. Весенний дождь
Не хотелось мне вчера учить уроки. На улице было такое солнце! Такое тёплое жёлтенькое солнышко! Такие ветки качались за окном!.. Мне хотелось вытянуть руку и дотронуться до каждого клейкого зелёного листика. Ох, как будут пахнуть руки! И пальцы слипнутся вместе - не отдерёшь друг от друга... Нет, не хотелось мне учить уроки.
Я вышла на улицу. Небо надо мной было быстрое. Куда-то спешили по нему облака, и ужасно громко чирикали на деревьях воробьи, и на лавочке грелась большая пушистая кошка, и было так хорошо, что весна!
Я гуляла во дворе до вечера, а вечером мама с папой ушли в театр, и я, так и не сделав уроков, легла спать.
Утро было тёмное, такое тёмное, что вставать мне совсем не хотелось. Вот так всегда. Если солнышко, я сразу вскакиваю. Я одеваюсь быстро-быстро. И кофе бывает вкусный, и мама не ворчит, и папа шутит. А когда утро такое, как сегодня, я одеваюсь еле-еле, мама меня подгоняет и злится. А когда я завтракаю, папа делает мне замечания, что я криво сижу за столом.
По дороге в школу я вспомнила, что не сделала ни одного урока, и от этого мне стало ещё хуже. Не глядя на Люську, я села за парту и вынула учебники.
Вошла Вера Евстигнеевна. Урок начался. Сейчас меня вызовут.
- Синицына, к доске!
Я вздрогнула. Чего мне идти к доске?
- Я не выучила, - сказала я.
Вера Евстигнеевна удивилась и поставила мне двойку.
Ну почему мне так плохо живётся на свете?! Лучше я возьму и умру. Тогда Вера Евстигнеевна пожалеет, что поставила мне двойку. А мама с папой будут плакать и всем говорить:
«Ах, зачем мы сами ушли в театр, а её оставили совсем одну!»
Вдруг меня в спину толкнули. Я обернулась. Мне в руки сунули записку. Я развернула узкую длинную бумажную ленточку и прочла:
«Люся!
Не отчаивайся!!!
Двойка - это пустяки!!!
Двойку ты исправишь!
Я тебе помогу! Давай с тобой дружить! Только это тайна! Никому ни слова!!!
Яло-кво-кыл».
В меня сразу как будто что-то тёплое налили. Я так обрадовалась, что даже засмеялась. Люська посмотрела на меня, потом на записку и гордо отвернулась.
Неужели это мне кто-то написал? А может, эта записка не мне? Может, она Люське? Но на обратной стороне стояло: ЛЮСЕ СИНИЦЫНОЙ.
Какая замечательная записка! Я в жизни таких замечательных записок не получала! Ну конечно, двойка - это пустяки! О чём разговор?! Двойку я просто исправлю!
Я ещё раз двадцать перечла:
«Давай с тобой дружить...»
Ну конечно! Конечно, давай дружить! Давай с тобой дружить!! Пожалуйста! Очень рада! Я ужасно люблю, когда со мной хотят дружить!..
Но кто же это пишет? Какой-то ЯЛО-КВО-КЫЛ. Непонятное слово. Интересно, что оно обозначает? И почему этот ЯЛО-КВО-КЫЛ хочет со мной дружить?.. Может быть, я всё-таки красивая?
Я посмотрелась в парту. Ничего красивого не было.
Наверное, он захотел со мной дружить, потому что я хорошая. А что, я плохая, что ли? Конечно, хорошая! Ведь с плохим человеком никто дружить не захочет!
На радостях я толкнула локтем Люську.
- Люсь, а со мной один человек хочет дружить!
- Кто? - сразу спросила Люська.
- Я не знаю кто. Тут как-то непонятно написано.
- Покажи, я разберу.
- Честное слово, никому не скажешь?
- Честное слово!
Люська прочла записку и скривила губы:
- Какой-то дурак написал! Не мог своё настоящее имя сказать.
- А может, он стесняется?
Я оглядела весь класс. Кто же мог написать записку? Ну кто?.. Хорошо бы, Коля Лыков! Он у нас в классе самый умный. Все хотят с ним дружить. Но ведь у меня столько троек! Нет, вряд ли он.
А может, это Юрка Селивёрстов написал?.. Да нет, мы с ним и так дружим. Стал бы он ни с того ни с сего мне записку посылать!На перемене я вышла в коридор. Я встала у окна и стала ждать. Хорошо бы, этот ЯЛО-КВО-КЫЛ прямо сейчас же со мной подружился!
Из класса вышел Павлик Иванов и сразу направился ко мне.
Так, значит, это Павлик написал? Только этого ещё не хватало!
Павлик подбежал ко мне и сказал:
- Синицына, дай десять копеек.
Я дала ему десять копеек, чтобы он поскорее отвязался. Павлик тут же побежал в буфет, а я осталась у окна. Но больше никто не подходил.
Вдруг мимо меня стал прогуливаться Бураков. Мне показалось, что он как-то странно на меня взглядывает. Он остановился рядом и стал смотреть в окно. Так, значит, записку написал Бураков?! Тогда уж лучше я сразу уйду. Терпеть не могу этого Буракова!
- Погода ужасная, - сказал Бураков.
Уйти я не успела.
- Да, погода плохая, - сказала я.
- Погодка - хуже не бывает, - сказал Бураков.
- Жуткая погода, - сказала я.
Тут Бураков вынул из кармана яблоко и с хрустом откусил половину.
- Бураков, дай откусить, - не выдержала я.
- А оно горькое, - сказал Бураков и пошёл по коридору.
Нет, записку не он написал. И слава богу! Второго такого жадины на всём свете не найдёшь!
Я презрительно посмотрела ему вслед и пошла в класс. Я вошла и обомлела. На доске огромными буквами было написано:
ТАЙНА!!! ЯЛО-КВО-КЫЛ + СИНИЦЫНА = ЛЮБОВЬ!!! НИКОМУ НИ СЛОВА!
В углу шушукалась с девчонками Люська. Когда я вошла, они все уставились на меня и стали хихикать.
Я схватила тряпку и бросилась вытирать доску.
Тут ко мне подскочил Павлик Иванов и зашептал в самое ухо:
- Это я тебе написал записку.
- Врёшь, не ты!
Тогда Павлик захохотал, как дурак, и заорал на весь класс:
- Ой, умора! Да чего с тобой дружить?! Вся в веснушках, как каракатица! Синица дурацкая!
И тут не успела я оглянуться, как к нему подскочил Юрка Селивёрстов и ударил этого болвана мокрой тряпкой прямо по башке. Павлик взвыл:
- Ах, так! Всем скажу! Всем, всем, всем про неё скажу, как она записки получает! И про тебя всем скажу! Это ты ей записку послал! - И он выбежал из класса с дурацким криком: - Яло-кво-кыл! Яло-кво- кыл!
Уроки кончились. Никто ко мне так и не подошёл. Все быстро собрали учебники, и класс опустел. Одни мы с Колей Лыковым остались. Коля всё никак не мог завязать шнурок на ботинке.
Скрипнула дверь. Юрка Селивёрстов всунул голову в класс, посмотрел на меня, потом на Колю и, ничего не сказав, ушёл.
А вдруг? Вдруг это всё-таки Коля написал? Неужели Коля?! Какое счастье, если Коля! У меня сразу пересохло в горле.
- Коль, скажи, пожалуйста, - еле выдавила из себя я, - это не ты, случайно...
Я не договорила, потому что вдруг увидела, как Ко- лины уши и шея заливаются краской.
- Эх, ты! - сказал Коля, не глядя на меня. - Я думал, ты... А ты...
- Коля! - закричала я. - Так ведь я...
- Болтушка ты, вот кто, - сказал Коля. - У тебя язык как помело. И больше я с тобой дружить не хочу. Ещё чего не хватало!
Коля наконец справился со шнурком, встал и вышел из класса. А я села на своё место.
Никуда я не пойду. За окном идёт такой ужасный дождь. И судьба моя такая плохая, такая плохая, что хуже не бывает! Так и буду сидеть здесь до ночи. И ночью буду сидеть. Одна в тёмном классе, одна во всей тёмной школе. Так мне и надо.
Вошла тётя Нюра с ведром.
- Иди, милая, домой, - сказала тётя Нюра. - Дома мамка заждалась.
- Никто меня дома не заждался, тётя Нюра, - сказала я и поплелась из класса.
Плохая моя судьба! Люська мне больше не подруга. Вера Евстигнеевна поставила мне двойку. Коля Лыков... Про Колю Лыкова мне и вспоминать не хотелось.
Я медленно надела в раздевалке пальто и, еле волоча ноги, вышла на улицу...
На улице шёл замечательный, лучший в мире весенний дождь!!!
По улице, задрав воротники, бежали весёлые мокрые прохожие!!!
А на крыльце, прямо под дождём, стоял Коля Лыков.
- Пошли,- сказал он.
И мы пошли.
(Ирина Пивоварова «Весенний дождь»)
Фронт был далеко от села Нечаева. Нечаевские колхозники не слышали грохота орудий, не видели, как бьются в небе самолёты и как полыхает по ночам зарево пожаров там, где враг проходит по русской земле. Но оттуда, где был фронт, шли через Нечаево беженцы. Они тащили салазки с узелками, горбились под тяжестью сумок и мешков. Цепляясь за платье матерей, шли и вязли в снегу ребятишки. Останавливались, грелись по избам бездомные люди и шли дальше. Однажды в сумерки, когда тень от старой берёзы протянулась до самой житницы, в избу к Шалихиным постучались. Рыжеватая проворная девочка Таиска бросилась к боковому окну, уткнулась носом в проталину, и обе её косички весело задрались кверху. – Две тётеньки! – закричала она. – Одна молодая, в шарфе! А другая совсем старушка, с палочкой! И ещё… глядите – девчонка! Груша, старшая Таискина сестра, отложила чулок, который вязала, и тоже подошла к окну. – И правда девчонка. В синем капоре… – Так идите же откройте, – сказала мать. – Чего ждёте-то? Груша толкнула Таиску: – Ступай, что же ты! Всё старшие должны? Таиска побежала открывать дверь. Люди вошли, и в избе запахло снегом и морозом. Пока мать разговаривала с женщинами, пока спрашивала, откуда они, да куда идут, да где немцы и где фронт, Груша и Таиска разглядывали девочку. – Гляди-ка, в ботиках! – А чулок рваный! – Гляди, в сумку свою как вцепилась, даже пальцы не разжимает. Чего у ней там? – А ты спроси. – А ты сама спроси. В это время явился с улицы Романок. Мороз надрал ему щёки. Красный, как помидор, он остановился против чужой девочки и вытаращил на неё глаза. Даже ноги обмести забыл. А девочка в синем капоре неподвижно сидела на краешке лавки. Правой рукой она прижимала к груди жёлтую сумочку, висевшую через плечо. Она молча глядела куда-то в стену и словно ничего не видела и не слышала. Мать налила беженкам горячей похлёбки, отрезала по куску хлеба. – Ох, да и горемыки же! – вздохнула она. – И самим нелегко, и ребёнок мается… Это дочка ваша? – Нет, – ответила женщина, – чужая. – На одной улице жили, – добавила старуха. Мать удивилась: – Чужая? А где же родные-то твои, девочка? Девочка мрачно поглядела на неё и ничего не ответила. – У неё никого нет, – шепнула женщина, – вся семья погибла: отец – на фронте, а мать и братишка – здесь.
Убиты… Мать глядела на девочку и опомниться не могла. Она глядела на ее лёгонькое пальто, которое, наверно, насквозь продувает ветер, на её рваные чулки, на тонкую шею, жалобно белеющую из-под синего капора… Убиты. Все убиты! А девчонка жива. И одна-то она на целом свете! Мать подошла к девочке. – Как тебя зовут, дочка? – ласково спросила она. – Валя, – безучастно ответила девочка. – Валя… Валентина… – задумчиво повторила мать. – Валентинка… Увидев, что женщины взялись за котомки, она остановила их: – Оставайтесь-ка вы ночевать сегодня. На дворе уже поздно, да и позёмка пошла – ишь как заметает! А утречком отправитесь. Женщины остались. Мать постелила усталым людям постели. Девочке она устроила постель на тёплой лежанке – пусть погреется хорошенько. Девочка разделась, сняла свой синий капор, ткнулась в подушку, и сон тотчас одолел её. Так что, когда вечером пришёл домой дед, его всегдашнее место на лежанке было занято, и в эту ночь ему пришлось улечься на сундуке. После ужина все угомонились очень скоро. Только мать ворочалась на своей постели и никак не могла уснуть. Ночью она встала, зажгла маленькую синюю лампочку и тихонько подошла к лежанке. Слабый свет лампы озарил нежное, чуть разгоревшееся лицо девочки, большие пушистые ресницы, тёмные с каштановым отливом волосы, разметавшиеся по цветастой подушке. – Сиротинка ты бедная! – вздохнула мать. – Только глаза на свет открыла, а уж сколько горя на тебя навалилось! На такую-то маленькую!.. Долго стояла возле девочки мать и всё думала о чём-то. Взяла с пола её ботики, поглядела – худые, промокшие. Завтра эта девчушка наденет их и опять пойдёт куда-то… А куда? Рано-рано, когда чуть забрезжило в окнах, мать встала и затопила печку. Дед поднялся тоже: он не любил долго лежать. В избе было тихо, только слышалось сонное дыхание да Романок посапывал на печке. В этой тишине при свете маленькой лампы мать тихонько разговаривала с дедом. – Давай возьмём девочку, отец, – сказала она. – Уж очень её жалко! Дед отложил валенок, который чинил, поднял голову и задумчиво поглядел на мать. – Взять девочку?.. Ладно ли будет? – ответил он. – Мы деревенские, а она из города. – А не всё ли равно, отец? И в городе люди, и в деревне люди. Ведь она сиротинка! Нашей Таиске подружка будет. На будущую зиму вместе в школу пойдут… Дед подошёл, посмотрел на девочку: – Ну что же… Гляди. Тебе виднее. Давай хоть и возьмём. Только смотри, сама потом не заплачь с нею! – Э!.. Авось да не заплачу. Вскоре поднялись и беженки и стали собираться в путь. Но когда они хотели будить девочку, мать остановила их: – Погодите, не надо будить. Оставьте Валентинку у меня! Если кто родные найдутся, скажите: живёт в Нечаеве, у Дарьи Шалихиной. А у меня было трое ребят – ну, будет четверо. Авось проживём! Женщины поблагодарили хозяйку и ушли. А девочка осталась. – Вот у меня и ещё одна дочка, – сказала задумчиво Дарья Шалихина, – дочка Валентинка… Ну что же, будем жить. Так появился в селе Нечаеве новый человек.
(Любовь Воронкова «Девочка из города»)
Не помня, как оставила дом, Ассоль бежала уже к морю, подхваченная неодолимым
ветром события; на первом углу она остановилась почти без сил; ее ноги подкашивались,
дыхание срывалось и гасло, сознание держалось на волоске. Вне себя от страха потерять
волю, она топнула ногой и оправилась. Временами то крыша, то забор скрывали от нее
алые паруса; тогда, боясь, не исчезли ли они, как простой призрак, она торопилась
миновать мучительное препятствие и, снова увидев корабль, останавливалась облегченно
вздохнуть.
Тем временем в Каперне произошло такое замешательство, такое волнение, такаяпоголовная смута, какие не уступят эффекту знаменитых землетрясений. Никогда еще
большой корабль не подходил к этому берегу; у корабля были те самые паруса, имя
которых звучало как издевательство; теперь они ясно и неопровержимо пылали с
невинностью факта, опровергающего все законы бытия и здравого смысла. Мужчины,
женщины, дети впопыхах мчались к берегу, кто в чем был; жители перекликались со
двора во двор, наскакивали друг на друга, вопили и падали; скоро у воды образовалась
толпа, и в толпу эту стремительно вбежала Ассоль.
Пока ее не было, ее имя перелетало среди людей с нервной и угрюмой тревогой, сзлобным испугом. Больше говорили мужчины; сдавленно, змеиным шипеньем
всхлипывали остолбеневшие женщины, но если уже которая начинала трещать - яд
забирался в голову. Как только появилась Ассоль, все смолкли, все со страхом отошли отнее, и она осталась одна средь пустоты знойного песка, растерянная, пристыженная, счастливая, с лицом не менее алым, чем ее чудо, беспомощно протянув руки к высокомукораблю.
От него отделилась лодка, полная загорелых гребцов; среди них стоял тот, кого, как ей
показалось теперь, она знала, смутно помнила с детства. Он смотрел на нее с улыбкой,
которая грела и торопила. Но тысячи последних смешных страхов одолели Ассоль;
смертельно боясь всего - ошибки, недоразумений, таинственной и вредной помехи, -
она вбежала по пояс в теплое колыхание волн, крича: «Я здесь, я здесь! Это я!»
Тогда Циммер взмахнул смычком - и та же мелодия грянула по нервам толпы, но наэтот раз полным, торжествующим хором. От волнения, движения облаков и волн, блеска
воды и дали девушка почти не могла уже различать, что движется: она, корабль или
лодка, - все двигалось, кружилось и опадало.
Но весло резко плеснуло вблизи нее; она подняла голову. Грэй нагнулся, ее руки
ухватились за его пояс. Ассоль зажмурилась; затем, быстро открыв глаза, смело
улыбнулась его сияющему лицу и, запыхавшись, сказала:
- Совершенно такой.
- И ты тоже, дитя мое! - вынимая из воды мокрую драгоценность, сказал Грэй. -
Вот я пришел. Узнала ли ты меня?
Она кивнула, держась за его пояс, с новой душой и трепетно зажмуренными глазами.
Счастье сидело в ней пушистым котенком. Когда Ассоль решилась открыть глаза,
покачиванье шлюпки, блеск волн, приближающийся, мощно ворочаясь, борт «Секрета» -
все было сном, где свет и вода качались, кружась, подобно игре солнечных зайчиков наструящейся лучами стене. Не помня как, она поднялась по трапу в сильных руках Грэя.
Палуба, крытая и увешанная коврами, в алых выплесках парусов, была как небесный сад.
И скоро Ассоль увидела, что стоит в каюте - в комнате, которой лучше уже не может
быть.
Тогда сверху, сотрясая и зарывая сердце в свой торжествующий крик, вновь кинулась
огромная музыка. Опять Ассоль закрыла глаза, боясь, что все это исчезнет, если она будет
смотреть. Грэй взял ее руки, и, зная уже теперь, куда можно безопасно идти, она спрятала
мокрое от слез лицо на груди друга, пришедшего так волшебно. Бережно, но со смехом,
сам потрясенный и удивленный тем, что наступила невыразимая, не доступная никому
драгоценная минута, Грэй поднял за подбородок вверх это давно-давно пригрезившееся
лицо, и глаза девушки, наконец, ясно раскрылись. В них было все лучшее человека.
- Ты возьмешь к нам моего Лонгрена? - сказала она.
- Да. - И так крепко поцеловал он ее вслед за своим железным «да», что она
засмеялась.
(А.Грин.»Алые паруса»)
К концу учебного года я просил отца купить мне двухколёсный велосипед, пистолет-пулемёт на батарейках, самолёт на батарейках, летающий вертолёт и настольный хоккей.
- Мне так хочется иметь эти вещи! - сказал я отцу. - Они постоянно вертятся у меня в голове наподобие карусели, и от этого голова так кружится, что трудно удержаться на ногах.
- Держись, - сказал отец, - не упади и напиши мне на листке все эти вещи, чтоб мне не забыть.
- Да зачем же писать, они и так у меня крепко в голове сидят.
- Пиши, - сказал отец, - тебе ведь это ничего не стоит.
- В общем-то ничего не стоит, - сказал я, - только лишняя морока. - И я написал большими буквами на весь лист:
ВИЛИСАПЕТ
ПИСТАЛЕТ-ПУЛИМЁТ
САМАЛЁТ
ВИРТАЛЁТ
ХАКЕЙ
Потом подумал и ещё решил написать «мороженое», подошёл к окну, поглядел на вывеску напротив и дописал:
МОРОЖЕНОЕ
Отец прочёл и говорит:
- Куплю я тебе пока мороженое, а остальное подождём.
Я думал, ему сейчас некогда, и спрашиваю:
- До которого часу?
- До лучших времён.
- До каких?
- До следующего окончания учебного года.
- Почему?
- Да потому, что буквы в твоей голове вертятся, как карусель, от этого у тебя кружится голова, и слова оказываются не на своих ногах.
Как будто у слов есть ноги!
А мороженое мне уже сто раз покупали.
(Виктор Галявкин «Карусель в голове»)
Роза.
Последние дни августа... Осень уже наступала.Солнце садилось. Внезапный порывистый ливень, без грому и без молний, только что промчался над нашей широкой равниной.Сад перед домом горел и дымился, весь залитый пожаром зари и потопом дождя.Она сидела за столом в гостиной и с упорной задумчивостыо глядела в сад сквозь полуоткрытую дверь.Я знал, что свершалось тогда в ее душе; я знал, что после недолгой, хоть и мучительной, борьбы она в этот самый миг отдавалась чувству, с которым уже не могла более сладить.Вдруг она поднялась, проворно вышла в сад и скрылась.Пробил час... пробил другой; она не возвращалась.Тогда я встал и, выйдя из дому, отправился по аллее, по которой - я в том не сомневался - пошла и она.Всё потемнело вокруг; ночь уже надвинулась. Но на сыром песку дорожки, ярко алея даже сквозь разлитую мглу, виднелся кругловатый предмет.Я наклонился... То была молодая, чуть распустившаяся роза. Два часа тому назад я видел эту самую розу на ее груди.Я бережно поднял упавший в грязь цветок и, вернувшись в гостиную, положил его на стол, перед ее креслом.Вот и она вернулась наконец - и, легкими шагами пройдя всю комнату, села за стол.Ее лицо и побледнело и ожило; быстро, с веселым смущеньем бегали по сторонам опущенные, как уменьшенные глаза.Она увидала розу, схватила ее, взглянула на ее измятые, запачканные лепестки, взгянула на меня,- и глаза ее, внезапно остановившись, засияли слезами.- О чем вы плачете? - спросил я.- Да вот об этой розе. Посмотрите, что с ней сталось.Тут я вздумал выказать глубокомыслие.- Ваши слезы смоют эту грязь,- промолвил я с значительным выраженьем.- Слезы не моют, слезы жгут,- отвечала она и, обернувшись к камину, бросила цветок в умиравшее пламя.- Огонь сожжет еще лучше слез,- воскликнула она не без удали,- и перекрестные глаза, еще блестевшие от слез, засмеялись дерзостно и счастливо.Я понял, что и она была сожжена. (И.С.Тургенев «РОЗА»)

Я ВИЖУ ВАС, ЛЮДИ!
– Здравствуй, Бежана! Да, это я, Сосойя… Давно я не был у тебя, мой Бежана! Извини меня!.. Сейчас я все здесь приведу в порядок: расчищу траву, поправлю крест, скамейку перекрашу… Смотри, роза уже отцвела… Да, порядочно прошло времени… А сколько у меня для тебя новостей, Бежана! Не знаю, с чего и начать! Погоди немного, вот вырву этот сорняк и расскажу все по порядку…
Ну так вот, дорогой мой Бежана: война кончилась! Не узнать теперь нашего села! Ребята вернулись с фронта, Бежана! Вернулся сын Герасима, сын Нины вернулся, Минин Евгений вернулся, и отец Нодара Головастика вернулся, и отец Отии. Правда, он без одной ноги, но какое это имеет значение? Подумаешь, нога!.. А вот наш Кукури, Лукайин Кукури, не вернулся. Сын Машико Малхаз тоже не вернулся… Многие не вернулись, Бежана, и все же на селе у нас праздник! Появились соль, кукуруза… После тебя сыграли десять свадеб, и на каждой я был среди почетных гостей и пил здорово! Помнишь Георгия Церцвадзе? Да, да, отца одиннадцати детей! Так вот, Георгий тоже вернулся, и жена его Талико родила двенадцатого мальчика, Шукрию. Вот была потеха, Бежана! Талико была на дереве, собирала сливы, когда у нее начались роды! Слышишь, Бежана? Чуть было не разрешилась на дереве! Успела все же спуститься вниз! Ребенка назвали Шукрией, но я зову его Сливовичем. Здорово, правда, Бежана? Сливович! Чем хуже Георгиевича? Всего у нас после тебя родилось тринадцать детей… Да еще одна новость, Бежана, – знаю, она обрадует тебя. Хатию отец отвез в Батуми. Ей сделают операцию, и она будет видеть! Потом? Потом… Ты ведь знаешь, Бежана, как я люблю Хатию? Вот и женюсь на ней! Конечно! Справлю свадьбу, большую свадьбу! И у нас будут дети!.. Что? А вдруг она не прозреет? Да, тетя тоже спрашивает меня об этом… Все равно женюсь, Бежана! Нельзя ей жить без меня… И я не смогу жить без Хатии… Любил ведь ты какую-то Минадору? Вот и я люблю мою Хатию… И тетя любит… его… Конечно, любит, иначе не стала бы она каждый день спрашивать у почтальона, нет ли для нее письма… Ждет она его! Ты знаешь кого… Но ты знаешь и то, что он не вернется к ней… А я жду мою Хатию. Для меня безразлично, какой она вернется – зрячей, незрячей. А что, если я не понравлюсь ей? Как ты думаешь, Бежана? Правда, тетя говорит, что я возмужал, похорошел, что меня трудно даже узнать, но… чем черт не шутит!.. Впрочем, нет, не может быть того, чтобы я не понравился Хатии! Она ведь знает, каков я, она видит меня, сама не раз говорила об этом… Я окончил десять классов, Бежана! Думаю поступить в институт. Стану врачом, и если Хатии сейчас не помогут в Батуми, я сам вылечу ее. Так, Бежана?
– Рехнулся совсем наш Сосойя? Ты с кем это болтаешь?
– А-а, здравствуй, дядя Герасим!
– Здравствуй! Что ты здесь делаешь?
– Так, пришел взглянуть на могилу Бежаны…
– Сходи к конторе… Виссарион и Хатия вернулись… – Герасим слегка потрепал меня по щеке.
У меня сперло дыхание.
– Ну и как?!
– Беги, беги, сынок, встречай… – Я не дал Герасиму договорить, сорвался, с места и помчался вниз по склону.
Быстрей, Сосойя, быстрей!.. Так – далеко, сократи дорогу по этой балке! Прыгай!.. Быстрей, Сосойя!.. Я бегу, как не бежал никогда в жизни!.. В ушах звенит, сердце готово выпрыгнуть из груди, колени подкашиваются… Не вздумай останавливаться, Сосойя!.. Беги! Если перепрыгнешь через эту канаву – значит, с Хатией все в порядке… Перепрыгнул!.. Если добежишь до того дерева не дыша – значит, с Хатией все в порядке… Так… Еще немного… Еще два шага… Добежал!.. Если досчитаешь до пятидесяти не переводя дыхания – значит, с Хатией все в порядке… Раз, два, три… десять, одиннадцать, двенадцать… Сорок пять, сорок шесть… О, как трудно…
– Хатия-а-а!..
Задыхаясь, я подбежал к ним и остановился. Больше я не смог вымолвить ни слова.
– Сосо! – сказала Хатия тихо.
Я взглянул на нее. Лицо Хатии было белым как мел. Она смотрела своими огромными, красивыми глазами куда-то вдаль, мимо меня и улыбалась.
– Дядя Виссарион!
Виссарион стоял с опущенной головой и молчал.
– Ну что, дядя Виссарион? Виссарион не ответил.
– Хатия!
– Врачи сказали, что делать операцию пока нельзя. Велели обязательно приехать будущей весной… – спокойно сказала Хатия.
Боже мой, почему я не досчитал до пятидесяти?! В горле у меня защекотало. Я закрыл лицо руками.
– Как ты, Сосойя? Что у тебя нового?
Я обнял Хатию и поцеловал ее в щеку. Дядя Виссарион достал платок, вытер сухие глаза, кашлянул и ушел.
– Как ты, Сосойя? – повторила Хатия.
– Хорошо… А ты не бойся, Хатия… Весной ведь сделают операцию? – Я погладил Хатию по лицу.
Она сощурилась и стала такой красивой, такой, что ей позавидовала бы сама богоматерь…
– Весной, Сосойя…
– Ты только не бойся, Хатия!
– А я и не боюсь, Сосойя!
– А если они не смогут помочь тебе, это сделаю я, Хатия, клянусь тебе!
– Знаю, Сосойя!
– Если даже не… Ну и что? Меня ты видишь?
– Вижу, Сосойя!
– Что еще тебе надо?
– Больше ничего, Сосойя!
Куда ты идешь, дорога, и куда ты ведешь мое село? Помнишь? В один из июньских дней ты отняла все, что было у меня дорогого на свете. Я просил тебя, дорога, и ты возвратила мне все, что могла возвратить. Я благодарю тебя, дорога! Теперь настал и наш черед. Ты возьмешь нас, меня и Хатию, и поведешь туда, где должен быть твой конец. Но мы не хотим, чтобы у тебя был конец. Рука об руку мы будем шагать вместе с тобой до бесконечности. Тебе никогда больше не придется доставлять в наше село вести о нас в треугольных письмах и конвертах с напечатанными адресами. Мы вернемся сами, дорога! Мы станем лицом к востоку, увидим восход золотого солнца, и тогда Хатия скажет всему миру:
– Люди, это я, Хатия! Я вижу вас, люди!
(Нодар Думбадзе «Я вижу вас, люди!…»

Вблизи большого города, по широкой проезжей дороге шел старый, больной человек.
Он шатался на ходу; его исхудалые ноги, путаясь, волочась и спотыкаясь, ступали тяжко и слабо, словно
149
чужие; одежда на нем висела лохмотьями; непокрытая голова падала на грудь... Он изнемогал.
Он присел на придорожный камень, наклонился вперед, облокотился, закрыл лицо обеими руками - и сквозь искривленные пальцы закапали слезы на сухую, седую пыль.
Он вспоминал...
Вспоминал он, как и он был некогда здоров и богат - и как он здоровье истратил, а богатство роздал другим, друзьям и недругам... И вот теперь у него нет куска хлеба - и все его покинули, друзья еще раньше врагов... Неужели ж ему унизиться до того, чтобы просить милостыню? И горько ему было на сердце и стыдно.
А слезы всё капали да капали, пестря седую пыль.
Вдруг он услышал, что кто-то зовет его по имени; он поднял усталую голову - и увидал перед собою незнакомца.
Лицо спокойное и важное, но не строгое; глаза не лучистые, а светлые; взор пронзительный, но не злой.
- Ты всё свое богатство роздал, - послышался ровный голос... - Но ведь ты не жалеешь о том, что добро делал?
- Не жалею, - ответил со вздохом старик, - только вот умираю я теперь.
- И не было бы на свете нищих, которые к тебе протягивали руку, - продолжал незнакомец, - не над кем было бы тебе показать свою добродетель, не мог бы ты упражняться в ней?
Старик ничего не ответил - и задумался.
- Так и ты теперь не гордись, бедняк, - заговорил опять незнакомец, - ступай, протягивай руку, доставь и ты другим добрым людям возможность показать на деле, что они добры.
Старик встрепенулся, вскинул глазами... но незнакомец уже исчез; а вдали на дороге показался прохожий.
Старик подошел к нему - и протянул руку. Этот прохожий отвернулся с суровым видом и не дал ничего.
Но за ним шел другой - и тот подал старику малую милостыню.
И старик купил себе на данные гроши хлеба - и сладок показался ему выпрошенный кусок - и не было стыда у него на сердце, а напротив: его осенила тихая радость.
(И.С.Тургенев «Милостыня»)

Счастливая
Да, один раз я была счастлива.Я давно определила, что такое счастье, очень давно - в шесть лет. А когда оно пришло ко мне, я его не сразу узнала. Но вспомнила, какое оно должно быть, и тогда поняла, что я счастлива.* * *Я помню: мне шесть лет, моей сестре - четыре.Мы долго бегали после обеда вдоль длинного зала, догоняли друг друга, визжали и падали. Теперь мы устали и притихли.Стоим рядом, смотрим в окно на мутно-весеннюю сумеречную улицу.Сумерки весенние всегда тревожны и всегда печальны.И мы молчим. Слушаем, как дрожат хрусталики канделябров от проезжающих по улице телег.Если бы мы были большие, мы бы думали о людской злобе, об обидах, о нашей любви, которую оскорбили, и о той любви, которую мы оскорбили сами, и о счастье, которого нет.Но мы - дети, и мы ничего не знаем. Мы только молчим. Нам жутко обернуться. Нам кажется, что зал уже совсем потемнел и потемнел весь этот большой, гулкий дом, в котором мы живем. Отчего он такой тихий сейчас? Может быть, все ушли из него и забыли нас, маленьких девочек, прижавшихся к окну в темной огромной комнате?(*61)Около своего плеча вижу испуганный, круглый глаз сестры. Она смотрит на меня - заплакать ей или нет?И тут я вспоминаю мое сегодняшнее дневное впечатление, такое яркое, такое красивое, что забываю сразу и темный дом, и тускло-тоскливую улицу.- Лена! - говорю я громко и весело.- Лена! Я сегодня видела конку!Я не могу рассказать ей все о том безмерно радостном впечатлении, какое произвела на меня конка.Лошади были белые и бежали скоро-скоро; сам вагон был красный или желтый, красивый, народа в нем сидело много, все чужие, так что могли друг с другом познакомиться и даже поиграть в какую-нибудь тихую игру. А сзади на подножке стоял кондуктор, весь в золоте,- а может быть, и не весь, а только немножко, на пуговицах,- и трубил в золотую трубу:- Ррам-рра-ра!Само солнце звенело в этой трубе и вылетало из нее златозвонкими брызгами.Как расскажешь это все! Можно сказать только:- Лена! Я видела конку!Да и не надо ничего больше. По моему голосу, по моему лицу она поняла всю беспредельную красоту этого видения.И неужели каждый может вскочить в эту колесницу радости и понестись под звоны солнечной трубы?- Ррам-рра-ра!Нет, не всякий. Фрейлейн говорит, что нужно за это платить. Оттого нас там и не возят. Нас запирают в скучную, затхлую карету с дребезжащим окном, пахнущую сафьяном и пачулями, и не позволяют даже прижимать нос к стеклу.Но когда мы будем большими и богатыми, мы будем ездить только на конке. Мы будем, будем, будем счастливыми!
(Тэффи. «Счастливая»)
Петрушевская Людмила Котенок Господа Бога
Одна бабушка в деревне заболела, заскучала и собралась на тот свет.
Сын ее все не приезжал, на письмо не ответил, вот бабушка и приготовилась помирать, отпустила скотину в стадо, поставила бидончик чистой воды у кровати, положила кусок хлеба под подушку, поместила поганое ведро поближе и легла читать молитвы, и ангел-хранитель встал у нее в головах.
А в эту деревню приехал мальчик с мамой.
У них все было неплохо, их собственная бабушка функционировала, держала сад-огород, коз и кур, но эта бабушка не особенно приветствовала, когда внук рвал в огороде ягоды и огурцы: все это зрело и поспевало для запасов на зиму, на варенье и соленье тому же внуку, а если надо, бабушка сама даст.
Гулял этот выгнанный внук по деревне и заметил котенка, маленького, головастого и пузатого, серого и пушистого.
Котенок приблудился к ребенку, стал тереться о его сандалики, навевая на мальчика сладкие мечты: как можно будет кормить котеночка, спать с ним, играть.
И мальчиков ангел-хранитель радовался, стоя за его правым плечом, потому что всем известно, что котенка снарядил на белый свет сам Господь, как он всех нас снаряжает, своих детей. И если белый свет принимает очередное посланное Богом существо, то этот белый свет продолжает жить.
И каждое живое творение - это испытание для уже заселившихся: примут они новенького или нет.
Так вот, мальчик схватил котенка на руки и стал его гладить и осторожно прижимать к себе. А за левым локтем его стоял бес, которого тоже очень заинтересовал котенок и масса возможностей, связанных с этим именно котенком.
Ангел-хранитель забеспокоился и стал рисовать волшебные картины: вот котик спит на подушке мальчика, вот играет бумажкой, вот идет гулять, как собачка, у ноги… А бес толкнул мальчика под левый локоть и предложил: хорошо бы привязать котенку на хвост консервную банку! Хорошо бы бросить его в пруд и смотреть, умирая со смеху, как он будет стараться выплыть! Эти выпученные глаза! И много других разных предложений внес бес в горячую голову выгнанного мальчика, пока тот шел с котенком на руках домой.
А дома бабка тут же его выругала, зачем он несет блохастого в кухню, тут в избе свой кот сидит, а мальчик возразил, что он увезет его с собой в город, но тут мать вступила в разговор, и все было кончено, котенка велено было унести откуда взял и бросить там за забор.
Мальчик шел с котенком и бросал его за все заборы, а котенок весело выпрыгивал навстречу ему через несколько шагов и опять скакал и играл с ним.
Так мальчик дошел до заборчика той бабушки, которая собралась умирать с запасом воды, и опять котенок был брошен, но тут он сразу же исчез.
И опять бес толкнул мальчика под локоть и указал ему на чужой хороший сад, где висела спелая малина и черная смородина, где золотился крыжовник.
Бес напомнил мальчику, что бабка здешняя болеет, о том знала вся деревня, бабка уже плохая, и бес сказал мальчику, что никто не помешает ему наесться малины и огурцов.
Ангел же хранитель стал уговаривать мальчишку не делать этого, но малина так алела в лучах заходящего солнца!
Ангел-хранитель плакал, что воровство не доведет до добра, что воров по всей земле презирают и сажают в клетки как свиней и что человеку-то стыдно брать чужое - но все было напрасно!
Тогда ангел-хранитель стал напоследок нагонять на мальчишку страх, что бабка увидит из окна.
Но бес уже открывал калитку сада со словами «увидит, да не выйдет» и смеялся над ангелом.
А бабка, лежа в кровати, вдруг заметила котенка, который влез к ней в форточку, прыгнул на кровать и включил свой моторчик, умащиваясь в бабушкиных замерзших ногах.
Бабка была ему рада, ее собственная кошка отравилась, видимо, крысиным ядом у соседей на помойке.
Котенок помурчал, потерся головой о ноги бабушки, получил от нее кусочек черного хлеба, съел и тут же заснул.
А мы уже говорили о том, что котенок был не простой, а был он котенком Господа Бога, и волшебство произошло в тот же момент, тут же постучались в окно, и в избу вошел старухин сын с женой и ребенком, увешанный рюкзаками и сумками: получив материно письмо, которое пришло с большим опозданием, он не стал отвечать, не надеясь больше на почту, а потребовал отпуск, прихватил семью и двинул в путешествие по маршруту автобус - вокзал - поезд - автобус - автобус - час пешком через две речки, лесом да полем, и наконец прибыл.
Жена его, засучив рукава, стала разбирать сумки с припасами, готовить ужин, сам он, взявши молоток, двинулся ремонтировать калитку, сын их поцеловал бабушку в носик, взял на руки котенка и пошел в сад по малину, где и встретился с посторонним пацаном, и вот тут ангел-хранитель вора схватился за голову, а бес отступил, болтая языком и нагло улыбаясь, так же вел себя и несчастный воришка.
Мальчик-хозяин заботливо посадил котенка на опрокинутое ведро, а сам дал похитителю по шее, и тот помчался быстрее ветра к калитке, которую как раз начал ремонтировать бабкин сын, заслонив все пространство спиной.
Бес ушмыгнул сквозь плетень, ангел закрылся рукавом и заплакал, а вот котенок горячо вступился за ребенка, да и ангел помог сочинить, что-де вот полез мальчик не в малину, а за своим котенком, который-де сбежал. Или это бес сочинил, стоя за плетнем и болтая языком, мальчик не понял.
Короче, мальчика отпустили, а котенка ему взрослый не дал, велел приходить с родителями.
Что касается бабушки, то ее еще оставила судьба пожить: уже вечером она встала встретить скотину, а наутро сварила варенье, беспокоясь, что всё съедят и нечего будет сыночку дать в город, а в полдень постригла овцу да барана, чтобы успеть связать всей семье варежки и носочки.
Вот наша жизнь нужна - вот мы и живем.
А мальчик, оставшись без котенка и без малины, ходил мрачный, но тем же вечером получил от своей бабки миску клубники с молочком неизвестно за что, и мама почитала ему на ночь сказку, и ангел-хранитель был безмерно рад и устроился у спящего в головах, как у всех шестилетних детей.Котенок Господа Бога Одна бабушка в деревне заболела, заскучала и собралась на тот свет. Сын ее все не приезжал, на письмо не ответил, вот бабушка и приготовилась помирать, отпустила скотину в стадо, поставила бидончик чистой воды у кровати, положила кусок хлеба под подушку, поместила поганое ведро поближе и легла читать молитвы, и ангел-хранитель встал у нее в головах. А в эту деревню приехал мальчик с мамой. У них все было неплохо, их собственная бабушка функционировала, держала сад-огород, коз и кур, но эта бабушка не особенно приветствовала, когда внук рвал в огороде ягоды и огурцы: все это зрело и поспевало для запасов на зиму, на варенье и соленье тому же внуку, а если надо, бабушка сама даст. Гулял этот выгнанный внук по деревне и заметил котенка, маленького, головастого и пузатого, серого и пушистого. Котенок приблудился к ребенку, стал тереться о его сандалики, навевая на мальчика сладкие мечты: как можно будет кормить котеночка, спать с ним, играть. И мальчиков ангел-хранитель радовался, стоя за его правым плечом, потому что всем известно, что котенка снарядил на белый свет сам Господь, как он всех нас снаряжает, своих детей. И если белый свет принимает очередное посланное Богом существо, то этот белый свет продолжает жить. И каждое живое творение - это испытание для уже заселившихся: примут они новенького или нет. Так вот, мальчик схватил котенка на руки и стал его гладить и осторожно прижимать к себе. А за левым локтем его стоял бес, которого тоже очень заинтересовал котенок и масса возможностей, связанных с этим именно котенком. Ангел-хранитель забеспокоился и стал рисовать волшебные картины: вот котик спит на подушке мальчика, вот играет бумажкой, вот идет гулять, как собачка, у ноги... А бес толкнул мальчика под левый локоть и предложил: хорошо бы привязать котенку на хвост консервную банку! Хорошо бы бросить его в пруд и смотреть, умирая со смеху, как он будет стараться выплыть! Эти выпученные глаза! И много других разных предложений внес бес в горячую голову выгнанного мальчика, пока тот шел с котенком на руках домой. А дома бабка тут же его выругала, зачем он несет блохастого в кухню, тут в избе свой кот сидит, а мальчик возразил, что он увезет его с собой в город, но тут мать вступила в разговор, и все было кончено, котенка велено было унести откуда взял и бросить там за забор. Мальчик шел с котенком и бросал его за все заборы, а котенок весело выпрыгивал навстречу ему через несколько шагов и опять скакал и играл с ним. Так мальчик дошел до заборчика той бабушки, которая собралась умирать с запасом воды, и опять котенок был брошен, но тут он сразу же исчез. И опять бес толкнул мальчика под локоть и указал ему на чужой хороший сад, где висела спелая малина и черная смородина, где золотился крыжовник. Бес напомнил мальчику, что бабка здешняя болеет, о том знала вся деревня, бабка уже плохая, и бес сказал мальчику, что никто не помешает ему наесться малины и огурцов. Ангел же хранитель стал уговаривать мальчишку не делать этого, но малина так алела в лучах заходящего солнца! Ангел-хранитель плакал, что воровство не доведет до добра, что воров по всей земле презирают и сажают в клетки как свиней, и что человеку-то стыдно брать чужое - но все было напрасно! Тогда ангел-хранитель стал напоследок нагонять на мальчишку страх, что бабка увидит из окна. Но бес уже открывал калитку сада со словами "увидит, да не выйдет" и смеялся над ангелом.
Бабка была тучная, широкая, с мягким, певучим голосом. «Всю квартиру собой заполонила!..» – ворчал Борькин отец. А мать робко возражала ему: «Старый человек... Куда же ей деться?» «Зажилась на свете... – вздыхал отец. – В инвалидном доме ей место – вот где!»
Все в доме, не исключая и Борьки, смотрели на бабку как на совершенно лишнего человека.Бабка спала на сундуке. Всю ночь она тяжело ворочалась с боку на бок, а утром вставала раньше всех и гремела в кухне посудой. Потом будила зятя и дочь: «Самовар поспел. Вставайте! Попейте горяченького-то на дорожку...»
Подходила к Борьке: «Вставай, батюшка мой, в школу пора!» «Зачем?» – сонным голосом спрашивал Борька. «В школу зачем? Тёмный человек глух и нем – вот зачем!»
Борька прятал голову под одеяло: «Иди ты, бабка...»
В сенях отец шаркал веником. «А куда вы, мать, галоши дели? Каждый раз во все углы тыкаешься из-за них!»
Бабка торопилась к нему на помощь. «Да вот они, Петруша, на самом виду. Вчерась уж очень грязны были, я их обмыла и поставила».
...Приходил из школы Борька, сбрасывал на руки бабке пальто и шапку, швырял на стол сумку с книгами и кричал: «Бабка, поесть!»
Бабка прятала вязанье, торопливо накрывала на стол и, скрестив на животе руки, следила, как Борька ест. В эти часы как-то невольно Борька чувствовал бабку своим, близким человеком. Он охотно рассказывал ей об уроках, товарищах. Бабка слушала его любовно, с большим вниманием, приговаривая: «Всё хорошо, Борюшка: и плохое и хорошее хорошо. От плохого человек крепче делается, от хорошего душа у него зацветает».Наевшись, Борька отодвигал от себя тарелку: «Вкусный кисель сегодня! Ты ела, бабка?» «Ела, ела, – кивала головой бабка. – Не заботься обо мне, Борюшка, я, спасибо, сыта и здрава».
Пришёл к Борьке товарищ. Товарищ сказал: «Здравствуйте, бабушка!» Борька весело подтолкнул его локтем: «Идём, идём! Можешь с ней не здороваться. Она у нас старая старушенция». Бабка одёрнула кофту, поправила платок и тихо пошевелила губами: «Обидеть – что ударить, приласкать – надо слова искать».
А в соседней комнате товарищ говорил Борьке: «А с нашей бабушкой всегда здороваются. И свои, и чужие. Она у нас главная». «Как это – главная?» – заинтересовался Борька. «Ну, старенькая... всех вырастила. Её нельзя обижать. А что же ты со своей-то так? Смотри, отец взгреет за это». «Не взгреет! – нахмурился Борька. – Он сам с ней не здоровается...»
После этого разговора Борька часто ни с того ни с сего спрашивал бабку: «Обижаем мы тебя?» А родителям говорил: «Наша бабка лучше всех, а живёт хуже всех – никто о ней не заботится». Мать удивлялась, а отец сердился: «Кто это тебя научил родителей осуждать? Смотри у меня – мал ещё!»
Бабка, мягко улыбаясь, качала головой: «Вам бы, глупые, радоваться надо. Для вас сын растёт! Я своё отжила на свете, а ваша старость впереди. Что убьёте, то не вернёте».
* * *
Борьку вообще интересовало бабкино лицо. Были на этом лице разные морщины: глубокие, мелкие, тонкие, как ниточки, и широкие, вырытые годами. «Чего это ты такая разрисованная? Старая очень?» – спрашивал он. Бабка задумывалась. «По морщинам, голубчик, жизнь человеческую, как по книге, можно читать. Горе и нужда здесь расписались. Детей хоронила, плакала – ложились на лицо морщины. Нужду терпела, билась – опять морщины. Мужа на войне убили – много слёз было, много и морщин осталось. Большой дождь и тот в земле ямки роет».
Слушал Борька и со страхом глядел в зеркало: мало ли он поревел в своей жизни – неужели всё лицо такими нитками затянется? «Иди ты, бабка! – ворчал он. – Наговоришь всегда глупостей...»
* * *
За последнее время бабка вдруг сгорбилась, спина у неё стала круглая, ходила она тише и всё присаживалась. «В землю врастает», – шутил отец. «Не смейся ты над старым человеком», – обижалась мать. А бабке в кухне говорила: «Что это, вы, мама, как черепаха по комнате двигаетесь? Пошлёшь вас за чем-нибудь и назад не дождёшься».
Умерла бабка перед майским праздником. Умерла одна, сидя в кресле с вязаньем в руках: лежал на коленях недоконченный носок, на полу – клубок ниток. Ждала, видно, Борьку. Стоял на столе готовый прибор.
На другой день бабку схоронили.
Вернувшись со двора, Борька застал мать сидящей перед раскрытым сундуком. На полу была свалена всякая рухлядь. Пахло залежавшимися вещами. Мать вынула смятый рыжий башмачок и осторожно расправила его пальцами. «Мой ещё, – сказала она и низко наклонилась над сундуком. – Мой...»
На самом дне сундука загремела шкатулка – та самая, заветная, в которую Борьке всегда так хотелось заглянуть. Шкатулку открыли. Отец вынул тугой свёрток: в нём были тёплые варежки для Борьки, носки для зятя и безрукавка для дочери. За ними следовала вышитая рубашка из старинного выцветшего шёлка – тоже для Борьки. В самом углу лежал пакетик с леденцами, перевязанный красной ленточкой. На пакетике что-то было написано большими печатными буквами. Отец повертел его в руках, прищурился и громко прочёл: «Внуку моему Борюшке».
Борька вдруг побледнел, вырвал у него пакет и убежал на улицу. Там, присев у чужих ворот, долго вглядывался он в бабкины каракули: «Внуку моему Борюшке». В букве «ш» было четыре палочки. «Не научилась!» – подумал Борька. Сколько раз он объяснял ей, что в букве «ш» три палки... И вдруг, как живая, встала перед ним бабка – тихая, виноватая, не выучившая урока. Борька растерянно оглянулся на свой дом и, зажав в руке пакетик, побрёл по улице вдоль чужого длинного забора...
Домой он пришёл поздно вечером; глаза у него распухли от слёз, к коленкам пристала свежая глина. Бабкин пакетик он положил к себе под подушку и, закрывшись с головой одеялом, подумал: «Не придёт утром бабка!»
(В.Осеева «Бабка»)

Трогательный отрывок из прозы русских классиков и получил лучший ответ

Ответ от Ѝ-Мин[гуру]
Подошел я к гробу. Мой сын лежит в нем и не мой. Мой - это всегдa улыбчивый, узкоплечий мaльчишкa, с острым кaдыком нa худой шее, a тут лежит молодой, плечистый, крaсивый мужчинa, глaзa полуприкрыты, будто смотрит он кудa-то мимо меня, в неизвестную мне дaлекую дaль. Только в уголкaх губ тaк нaвеки и остaлaсь смешинкa прежнего сынишки, Тольки, кaкого я когдa-то знaл… Поцеловaл я его и отошел в сторонку. Подполковник речь скaзaл. Товaрищи-друзья моего Анaтолия слезы вытирaют, a мои невыплaкaнные слезы, видно, нa сердце зaсохли. Может, поэтому оно тaк и болит?. .
Похоронил я в чужой, немецкой земле последнюю свою рaдость и нaдежду, удaрилa бaтaрея моего сынa, провожaя своего комaндирa в дaлекий путь, и словно что-то во мне оборвaлось… Приехaл я в свою чaсть сaм не свой. Но тут вскорости меня демобилизовaли. Кудa идти? Неужто в Воронеж? Ни зa что! Вспомнил, что в Урюпинске живет мой дружок, демобилизовaнный еще зимою по рaнению, - он когдa-то приглaшaл меня к себе, - вспомнил и поехaл в Урюпинск.
Приятель мой и женa его были бездетные, жили в собственном домике нa крaю городa. Он хотя и имел инвaлидность, но рaботaл шофером в aвтороте, устроился и я тудa же. Поселился у приятеля, приютили они меня. Рaзные грузы перебрaсывaли мы в рaйоны, осенью переключились нa вывозку хлебa. В это время я и познaкомился с моим новым сынком, вот с этим, кaкой в песке игрaется.
Из рейсa, бывaло, вернешься в город - понятно, первым делом в чaйную: перехвaтить чего-нибудь, ну, конечно, и сто грaмм выпить с устaткa. К этому вредному делу, нaдо скaзaть, я уже пристрaстился кaк следует… И вот один рaз вижу возле чaйной этого пaрнишку, нa другой день - опять вижу. Этaкий мaленький оборвыш: личико все в aрбузном соку, покрытом пылью, грязный, кaк прaх, нечесaный, a глaзенки - кaк звездочки ночью после дождя! И до того он мне полюбился, что я уже, чудное дело, нaчaл скучaть по нем, спешу из рейсa поскорее его увидaть. Около чaйной он и кормился, - кто что дaст.
Нa четвертый день прямо из совхозa, груженный хлебом, подворaчивaю к чaйной. Пaрнишкa мой тaм сидит нa крыльце, ножонкaми болтaет и, по всему видaть, голодный. Высунулся я в окошко, кричу ему: "Эй, Вaнюшкa! Сaдись скорее нa мaшину, прокaчу нa элевaтор, a оттудa вернемся сюдa, пообедaем". Он от моего окрикa вздрогнул, соскочил с крыльцa, нa подножку вскaрaбкaлся и тихо тaк говорит: "А вы откудa знaете, дядя, что меня Вaней зовут? " И глaзенки широко рaскрыл, ждет, что я ему отвечу. Ну, я ему говорю, что я, мол, человек бывaлый и все знaю. Зaшел он с прaвой стороны, я дверцу открыл, посaдил его рядом с собой, поехaли. Шустрый тaкой пaрнишкa, a вдруг чего-то притих, зaдумaлся и нет-нет, дa и взглянет нa меня из-под длинных своих зaгнутых кверху ресниц, вздохнет. Тaкaя мелкaя птaхa, a уже нaучился вздыхaть. Его ли это дело? Спрaшивaю: "Где же твой отец, Вaня? " Шепчет: "Погиб нa фронте". - "А мaмa?" - "Мaму бомбой убило в поезде, когдa мы ехaли". - "А откудa вы ехaли? " - "Не знaю, не помню… " - "И никого у тебя тут родных нету? " - "Никого". - "Где же ты ночуешь? " - "А где придется".
Зaкипелa тут во мне горючaя слезa, и срaзу я решил: "Не бывaть тому, чтобы нaм порознь пропaдaть! Возьму его к себе в дети". И срaзу у меня нa душе стaло легко и кaк-то светло. Нaклонился я к нему, тихонько спрaшивaю: "Вaнюшкa, a ты знaешь, кто я тaкой? " Он и спросил, кaк выдохнул: "Кто? " Я ему и говорю тaк же тихо. "Я - твой отец".
Боже мой, что тут произошло! Кинулся он ко мне нa шею, целует в щеки, в губы, в лоб, a сaм, кaк свиристель, тaк звонко и тоненько кричит, что дaже в кaбинке глушно: "Пaпкa родненький! Я знaл! Я знaл, что ты меня нaйдешь! Все рaвно нaйдешь! Я тaк долго ждaл, когдa ты меня нaйдешь! " Прижaлся ко мне и весь дрожит, будто трaвинкa под ветром. А у меня в глaзaх тумaн, и тоже всего дрожь бьет, и руки трясутся… Кaк я тогдa руля не упустил, диву можно дaться! Но в кювет все же нечaянно съехaл, зaглушил мотор.
Источник: Михаил Шолохов. "Судьба человека".

Ответ от Анна Бобрышева [новичек]
Монолог Нины из "Чайки" А. П. Чехова. Мы в университете ставили спектакль по мотивам Чехова, монолог этот записывали и пускали запись.. .звучит одновременно трогательно и жутко, душераздирающие.
Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитавшие в воде, морские звезды и те, которых нельзя было видеть глазом, - словом, все жизни, все жизни, все жизни, свершив печальный круг, угасли.. .Уже тысячи веков, как земля не носит на себе ни одного живого существа, и эта бедная луна напрасно зажигает свой фонарь. На лугу уже не просыпаются с криком журавли, и майских жуков не бывает слышно в липовых рощах. Холодно, холодно, холодно. Пусто, пусто, пусто. Страшно, страшно, страшно.
Пауза.
Тела живых существ исчезли в прахе, и вечная материя обратила их в камни, в воду, в облака, а души их всех слились в одну. Общая мировая душа - это я.. .я.. .Во мне душа и Александра Великого, и Цезаря, и Шекспира, и Наполеона, и последней пиявки. Во мне сознания людей слились с инстинктами животных, и я понмю все, все, и каждую жизнь в себе самой я переживаю вновь.


Ответ от Анна Алекберова [гуру]
Монолог Нины из "Чайки" А. П. Чехова. Мы в университете ставили спектакль по мотивам Чехова, монолог этот записывали и пускали запись.. . звучит одновременно трогательно и жутко, душераздирающие.
Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитавшие в воде, морские звезды и те, которых нельзя было видеть глазом, - словом, все жизни, все жизни, все жизни, свершив печальный круг, угасли.. . Уже тысячи веков, как земля не носит на себе ни одного живого существа, и эта бедная луна напрасно зажигает свой фонарь. На лугу уже не просыпаются с криком журавли, и майских жуков не бывает слышно в липовых рощах. Холодно, холодно, холодно. Пусто, пусто, пусто. Страшно, страшно, страшно.
Пауза.
Тела живых существ исчезли в прахе, и вечная материя обратила их в камни, в воду, в облака, а души их всех слились в одну. Общая мировая душа - это я.. . я.. . Во мне душа и Александра Великого, и Цезаря, и Шекспира, и Наполеона, и последней пиявки. Во мне сознания людей слились с инстинктами животных, и я понмю все, все, и каждую жизнь в себе самой я переживаю вновь.

Антон Павлович Чехов

Глупый француз

Клоун из цирка братьев Гинц, Генри Пуркуа, зашел в московский трактир Тестова позавтракать.

Дайте мне консоме! -- приказал он половому.

Прикажете с пашотом или без пашота?

Нет, с пашотом слишком сытно... Две-три гренки, пожалуй, дайте...

В ожидании, пока подадут консоме, Пуркуа занялся наблюдением. Первое, что бросилось ему в глаза, был какой-то полный, благообразный господин, сидевший за соседним столом и приготовлявшийся есть блины.

"Как, однако, много подают в русских ресторанах! -- подумал француз, глядя, как сосед поливает свои блины горячим маслом. -- Пять блинов! Разве один человек может съесть так много теста?"

Сосед между тем помазал блины икрой, разрезал все их на половинки и проглотил скорее, чем в пять минут...

Челаэк!--обернулся он к половому. -- Подай еще порцию! Да что у вас за порции такие? Подай сразу штук десять или пятнадцать! Дай балыка... семги, что ли!

"Странно... -- подумал Пуркуа, рассматривая соседа.

Съел пять кусков теста и еще просит! Впрочем, такие феномены не составляют редкости... У меня у самого в Бретани был дядя Франсуа, который на пари съедал две тарелки супу и пять бараньих котлет... Говорят, что есть также болезни, когда много едят..."

Половой поставил перед соседом гору блинов и две тарелки с балыком и семгой. Благообразный господин выпил рюмку водки, закусил семгой и принялся за блины. К великому удивлению Пуркуа, ел он их спеша, едва разжевывая, как голодный...

"Очевидно, болен... -- подумал француз. -- И неужели он, чудак, воображает, что съест всю эту гору? Не съест и трех кусков, как желудок его будет уже полон, а ведь придется платить за всю гору!"

Дай еще икры! -- крикнул сосед, утирая салфеткой масленые губы. -- Не забудь зеленого луку!

"Но... однако, уж половины горы нет! -- ужаснулся клоун. -- Боже мой, он и всю семгу съел? Это даже неестественно... Неужели человеческий желудок так растяжим? Не может быть! Как бы ни был растяжим желудок, но он не может растянуться за пределы живота... Будь этот господин у нас во Франции, его показывали бы за деньги... Боже, уже нет горы!"

Подашь бутылку Нюи... -- сказал сосед, принимая от полового икру и лук.-- Только погрей сначала... Что еще? Пожалуй, дай еще порцию блинов...Поскорей только...

Слушаю... А на после блинов что прикажете?

Что-нибудь полегче... Закажи порцию селянки из осетрины по-русски и... и... Я подумаю, ступай!

"Может быть, это мне снится? -- изумился клоун, откидываясь на спинку стула.-- Этот человек хочет умереть. Нельзя безнаказанно съесть такую массу. Да, да, он хочет умереть! Это видно по его грустному лицу. И неужели прислуге не кажется подозрительным, что он так много ест? Не может быть!"

Пуркуа подозвал к себе полового, который служил у соседнего стола, и спросил шепотом:

Послушайте, зачем вы так много ему подаете?

То есть, э... э... они требуют-с! Как же не подавать-с? – удивился половой.

Странно, но ведь он таким образом может до вечера сидеть здесь и требовать! Если у вас у самих не хватает смелости отказывать ему, то доложите метрдотелю, пригласите полицию!

Половой ухмыльнулся, пожал плечами и отошел.

"Дикари! -- возмутился про себя француз.-- Они еще рады, что за столом сидит сумасшедший, самоубийца, который может съесть на лишний рубль! Ничего, что умрет человек, была бы только выручка!"

Порядки, нечего сказать! -- проворчал сосед, обращаясь к французу.

Меня ужасно раздражают эти длинные антракты! От порции до порции изволь ждать полчаса! Этак и аппетит пропадет к черту и опоздаешь... Сейчас три часа, а мне к пяти надо быть на юбилейном обеде.

Pardon, monsieur, -- побледнел Пуркуа, -- ведь вы уж обедаете!

Не-ет... Какой же это обед? Это завтрак... блины...

Тут соседу принесли селянку. Он налил себе полную тарелку, поперчил кайенским перцем и стал хлебать...

"Бедняга... -- продолжал ужасаться француз. -- Или он болен и не замечает своего опасного состояния, или же он делает все это нарочно... с целью самоубийства... Боже мой, знай я, что наткнусь здесь на такую картину, то ни за что бы не пришел сюда! Мои нервы не выносят таких сцен!"

И француз с сожалением стал рассматривать лицо соседа, каждую минуту ожидая, что вот-вот начнутся с ним судороги, какие всегда бывали у дяди Франсуа после опасного пари...

"По-видимому, человек интеллигентный, молодой... полный сил... – думал он, глядя на соседа. -- Быть может, приносит пользу своему отечеству... и весьма возможно, что имеет молодую жену, детей... Судя по одежде, он должен быть богат, доволен... но что же заставляет его решаться на такой шаг?.. И неужели он не мог избрать другого способа, чтобы умереть? Черт знает, как дешево ценится жизнь! И как низок, бесчеловечен я, сидя здесь и не идя к нему на помощь! Быть может, его еще можно спасти!"

Пуркуа решительно встал из-за стола и подошел к соседу.

Послушайте, monsieur, -- обратился он к нему тихим, вкрадчивым голосом. -- Я не имею чести быть знаком с вами, но тем не менее, верьте, я друг ваш... Не могу ли я вам помочь чем-нибудь? Вспомните, вы еще молоды... у вас жена, дети...

Я вас не понимаю! -- замотал головой сосед, тараща на француза глаза.

Ах, зачем скрытничать, monsieur? Ведь я отлично вижу! Вы так много едите, что... трудно не подозревать...

Я много ем?! -- удивился сосед. -- Я?! Полноте... Как же мне не есть, если я с самого утра ничего не ел?

Но вы ужасно много едите!

Да ведь не вам платить! Что вы беспокоитесь? И вовсе я не много ем! Поглядите, ем, как все!

Пуркуа поглядел вокруг себя и ужаснулся. Половые, толкаясь и налетая друг на друга, носили целые горы блинов... За столами сидели люди и поедали горы блинов, семгу, икру... с таким же аппетитом и бесстрашием, как и благообразный господин.

"О, страна чудес! -- думал Пуркуа, выходя из ресторана. -- Не только климат, но даже желудки делают у них чудеса! О, страна, чудная страна!"

Ирина Пивоварова

Весенний дождь

Не хотелось мне вчера учить уроки. На улице было такое солнце! Такое тёплое жёлтенькое солнышко! Такие ветки качались за окном!.. Мне хотелось вытянуть руку и дотронуться до каждого клейкого зелёного листика. Ох, как будут пахнуть руки! И пальцы слипнутся вместе - не отдерёшь друг от друга... Нет, не хотелось мне учить уроки.

Я вышла на улицу. Небо надо мной было быстрое. Куда-то спешили по нему облака, и ужасно громко чирикали на деревьях воробьи, и на лавочке грелась большая пушистая кошка, и было так хорошо, что весна!

Я гуляла во дворе до вечера, а вечером мама с папой ушли в театр, и я, так и не сделав уроков, легла спать.

Утро было тёмное, такое тёмное, что вставать мне совсем не хотелось. Вот так всегда. Если солнышко, я сразу вскакиваю. Я одеваюсь быстро-быстро. И кофе бывает вкусный, и мама не ворчит, и папа шутит. А когда утро такое, как сегодня, я одеваюсь еле-еле, мама меня подгоняет и злится. А когда я завтракаю, папа делает мне замечания, что я криво сижу за столом.

По дороге в школу я вспомнила, что не сделала ни одного урока, и от этого мне стало ещё хуже. Не глядя на Люську, я села за парту и вынула учебники.

Вошла Вера Евстигнеевна. Урок начался. Сейчас меня вызовут.

- Синицына, к доске!

Я вздрогнула. Чего мне идти к доске?

- Я не выучила, - сказала я.

Вера Евстигнеевна удивилась и поставила мне двойку.

Ну почему мне так плохо живётся на свете?! Лучше я возьму и умру. Тогда Вера Евстигнеевна пожалеет, что поставила мне двойку. А мама с папой будут плакать и всем говорить:

«Ах, зачем мы сами ушли в театр, а её оставили совсем одну!»

Вдруг меня в спину толкнули. Я обернулась. Мне в руки сунули записку. Я развернула узкую длинную бумажную ленточку и прочла:

«Люся!

Не отчаивайся!!!

Двойка - это пустяки!!!

Двойку ты исправишь!

Я тебе помогу! Давай с тобой дружить! Только это тайна! Никому ни слова!!!

Яло-кво-кыл».

В меня сразу как будто что-то тёплое налили. Я так обрадовалась, что даже засмеялась. Люська посмотрела на меня, потом на записку и гордо отвернулась.

Неужели это мне кто-то написал? А может, эта записка не мне? Может, она Люське? Но на обратной стороне стояло: ЛЮСЕ СИНИЦЫНОЙ.

Какая замечательная записка! Я в жизни таких замечательных записок не получала! Ну конечно, двойка - это пустяки! О чём разговор?! Двойку я просто исправлю!

Я ещё раз двадцать перечла:

«Давай с тобой дружить...»

Ну конечно! Конечно, давай дружить! Давай с тобой дружить!! Пожалуйста! Очень рада! Я ужасно люблю, когда со мной хотят дружить!..

Но кто же это пишет? Какой-то ЯЛО-КВО-КЫЛ. Непонятное слово. Интересно, что оно обозначает? И почему этот ЯЛО-КВО-КЫЛ хочет со мной дружить?.. Может быть, я всё-таки красивая?

Я посмотрелась в парту. Ничего красивого не было.

Наверное, он захотел со мной дружить, потому что я хорошая. А что, я плохая, что ли? Конечно, хорошая! Ведь с плохим человеком никто дружить не захочет!

На радостях я толкнула локтем Люську.

- Люсь, а со мной один человек хочет дружить!

- Кто? - сразу спросила Люська.

- Я не знаю кто. Тут как-то непонятно написано.

- Покажи, я разберу.

- Честное слово, никому не скажешь?

- Честное слово!

Люська прочла записку и скривила губы:

- Какой-то дурак написал! Не мог своё настоящее имя сказать.

- А может, он стесняется?

Я оглядела весь класс. Кто же мог написать записку? Ну кто?.. Хорошо бы, Коля Лыков! Он у нас в классе самый умный. Все хотят с ним дружить. Но ведь у меня столько троек! Нет, вряд ли он.

А может, это Юрка Селивёрстов написал?.. Да нет, мы с ним и так дружим. Стал бы он ни с того ни с сего мне записку посылать!

На перемене я вышла в коридор. Я встала у окна и стала ждать. Хорошо бы, этот ЯЛО-КВО-КЫЛ прямо сейчас же со мной подружился!

Из класса вышел Павлик Иванов и сразу направился ко мне.

Так, значит, это Павлик написал? Только этого ещё не хватало!

Павлик подбежал ко мне и сказал:

- Синицына, дай десять копеек.

Я дала ему десять копеек, чтобы он поскорее отвязался. Павлик тут же побежал в буфет, а я осталась у окна. Но больше никто не подходил.

Вдруг мимо меня стал прогуливаться Бураков. Мне показалось, что он как-то странно на меня взглядывает. Он остановился рядом и стал смотреть в окно. Так, значит, записку написал Бураков?! Тогда уж лучше я сразу уйду. Терпеть не могу этого Буракова!

- Погода ужасная, - сказал Бураков.

Уйти я не успела.

- Да, погода плохая, - сказала я.

- Погодка - хуже не бывает, - сказал Бураков.

- Жуткая погода, - сказала я.

Тут Бураков вынул из кармана яблоко и с хрустом откусил половину.

- Бураков, дай откусить, - не выдержала я.

- А оно горькое, - сказал Бураков и пошёл по коридору.

Нет, записку не он написал. И слава богу! Второго такого жадины на всём свете не найдёшь!

Я презрительно посмотрела ему вслед и пошла в класс. Я вошла и обомлела. На доске огромными буквами было написано:

ТАЙНА!!! ЯЛО-КВО-КЫЛ + СИНИЦЫНА = ЛЮБОВЬ!!! НИКОМУ НИ СЛОВА!

В углу шушукалась с девчонками Люська. Когда я вошла, они все уставились на меня и стали хихикать.

Я схватила тряпку и бросилась вытирать доску.

Тут ко мне подскочил Павлик Иванов и зашептал в самое ухо:

- Это я тебе написал записку.

- Врёшь, не ты!

Тогда Павлик захохотал, как дурак, и заорал на весь класс:

- Ой, умора! Да чего с тобой дружить?! Вся в веснушках, как каракатица! Синица дурацкая!

И тут не успела я оглянуться, как к нему подскочил Юрка Селивёрстов и ударил этого болвана мокрой тряпкой прямо по башке. Павлик взвыл:

- Ах, так! Всем скажу! Всем, всем, всем про неё скажу, как она записки получает! И про тебя всем скажу! Это ты ей записку послал! - И он выбежал из класса с дурацким криком: - Яло-кво-кыл! Яло-кво- кыл!

Уроки кончились. Никто ко мне так и не подошёл. Все быстро собрали учебники, и класс опустел. Одни мы с Колей Лыковым остались. Коля всё никак не мог завязать шнурок на ботинке.

Скрипнула дверь. Юрка Селивёрстов всунул голову в класс, посмотрел на меня, потом на Колю и, ничего не сказав, ушёл.

А вдруг? Вдруг это всё-таки Коля написал? Неужели Коля?! Какое счастье, если Коля! У меня сразу пересохло в горле.

- Коль, скажи, пожалуйста, - еле выдавила из себя я, - это не ты, случайно...

Я не договорила, потому что вдруг увидела, как Ко- лины уши и шея заливаются краской.

- Эх, ты! - сказал Коля, не глядя на меня. - Я думал, ты... А ты...

- Коля! - закричала я. - Так ведь я...

- Болтушка ты, вот кто, - сказал Коля. - У тебя язык как помело. И больше я с тобой дружить не хочу. Ещё чего не хватало!

Коля наконец справился со шнурком, встал и вышел из класса. А я села на своё место.

Никуда я не пойду. За окном идёт такой ужасный дождь. И судьба моя такая плохая, такая плохая, что хуже не бывает! Так и буду сидеть здесь до ночи. И ночью буду сидеть. Одна в тёмном классе, одна во всей тёмной школе. Так мне и надо.

Вошла тётя Нюра с ведром.

- Иди, милая, домой, - сказала тётя Нюра. - Дома мамка заждалась.

- Никто меня дома не заждался, тётя Нюра, - сказала я и поплелась из класса.

Плохая моя судьба! Люська мне больше не подруга. Вера Евстигнеевна поставила мне двойку. Коля Лыков... Про Колю Лыкова мне и вспоминать не хотелось.

Я медленно надела в раздевалке пальто и, еле волоча ноги, вышла на улицу...

На улице шёл замечательный, лучший в мире весенний дождь!!!

По улице, задрав воротники, бежали весёлые мокрые прохожие!!!

А на крыльце, прямо под дождём, стоял Коля Лыков.

- Пошли,- сказал он.

И мы пошли.

Евгений Носов

Живое пламя

Тетя Оля заглянула в мою комнату, опять застала за бумагами и, повысив голос, повелительно сказала:

Будет писать-то! Поди проветрись, клумбу помоги разделать. Тетя Оля достала из чулана берестяной короб. Пока я с удовольствием разминал спину, взбивая граблями влажную землю, она, присев на завалинку, разложила по сортам пакетики с цветочными семенами.

Ольга Петровна, а что это, - замечаю я, - не сеете вы на клумбах маков?

Ну, какой из маков цвет! - убежденно ответила она. - Это овощ. Его на грядках вместе с луком и огурцами сеют.

Что вы! - рассмеялся я. - Еще в какой-то старинной песенке поется:

А лоб у нее, точно мрамор, бел. А щеки горят, будто маков цвет.

Цветом он всего два дня бывает, - упорствовала Ольга Петровна. - Для клумбы это никак не подходит, пыхнул и сразу сгорел. А потом все лето торчит эта самая колотушка и только вид портит.

Но я все-таки сыпанул тайком щепотку мака на самую середину клумбы. Через несколько дней она зазеленела.

Ты маков посеял? - подступилась ко мне тетя Оля. - Ах озорник ты этакий! Так уж и быть, тройку оставила, тебя пожалела. А остальные все выполола.

Неожиданно я уехал по делам и вернулся только через две недели. После жаркой, утомительной дороги было приятно войти в тихий старенький домик тети Оли. От свежевымытого пола тянуло прохладой. Разросшийся под окном жасминовый куст ронял на письменный стол кружевную тень.

Квасу налить? - предложила она, сочувственно оглядев меня, потного и усталого. - Алешка очень любил квас. Бывало, сам по бутылкам разливал и запечатывал

Когда я снимал эту комнату, Ольга Петровна, подняв глаза на портрет юноши в летной форме, что висит над письменным столом, спросила:

Не помешает?

Что вы!

Это мой сын Алексей. И комната была его. Ну, ты располагайся, живи на здоровье.

Подавая мне тяжелую медную кружку с квасом, тетя Оля сказала:

А маки твои поднялись, уже бутоны выбросили. Я пошел посмотреть на цветы. В центре клумбы, над всей цветочной пестротой, поднялись мои маки, выбросив навстречу солнцу три тугих, тяжелых бутона.

Распустились они на другой день.

Тетя Оля вышла поливать клумбу, но тотчас вернулась, громыхая пустой лейкой.

Ну, иди смотри, зацвели.

Издали маки походили на зажженные факелы с живыми, весело полыхающими на ветру языками пламени. Легкий ветер чуть колыхал их, солнце пронизывало светом полупрозрачные алые лепестки, отчего маки то вспыхивали трепетно-ярким огнем, то наливались густым багрянцем. Казалось, что, стоит только прикоснуться - сразу опалят!

Два дня буйно пламенели маки. А на исходе вторых суток вдруг осыпались и погасли. И сразу на пышной клумбе без них стало пусто.

Я поднял с земли еще совсем свежий, в капельках росы, лепесток и расправил его на ладони.

Вот и все, - сказал я громко, с чувством еще не остывшего восхищения.

Да, сгорел... - вздохнула, словно по живому существу, тетя Оля. - А я как-то раньше без внимания к маку-то этому… Короткая у него жизнь. Зато без оглядки, в полную силу прожита. И у людей так бывает...

Я теперь живу в другом конце города и изредка заезжаю к тете Оле. Недавно я снова побывал у нее. Мы сидели за летним столиком, пили чай, делились новостями. А рядом на клумбе полыхал большой ковер маков. Одни осыпались, роняя на землю лепестки, точно искры, другие только раскрывали свои огненные языки. А снизу, из влажной, полной жизненной силы земли, подымались все новые и новые туго свернутые бутоны, чтобы не дать погаснуть живому огню.

Илья Турчин

Крайний случай

Так и дошёл Иван до Берлина, неся на своих могучих плечах свободу. В руках у него был неразлучный друг - автомат. За пазухой - краюшка материнского хлеба. Так и сберёг краюшку до самого Берлина.

9 мая 1945 года разгромленная фашистская Германия сдалась. Смолкли орудия. Остановились танки. Отвыли сигналы воздушных тревог.

Тихо стало на земле.

И люди услышали, как шуршит ветер, растёт трава, поют птицы.

В этот час попал Иван на одну из берлинских площадей, где ещё догорал подожжённый фашистами дом.

Площадь была пуста.

И вдруг из подвала горящего дома вышла маленькая девочка. У неё были тоненькие ножки и потемневшее от горя и голода лицо. Нетвёрдо ступая по залитому солнцем асфальту, беспомощно протянув руки, будто слепая, девочка пошла навстречу Ивану. И такой маленькой и беспомощной показалась она Ивану на огромной пустой, будто вымершей, площади, что он остановился, и сердце его стиснула жалость.

Достал Иван из-за пазухи драгоценную краюшку, присел на корточки и протянул девочке хлеб. Никогда ещё краюшка не была такой тёплой. Такой свежей. Никогда ещё так не пахла ржаной мукой, парным молоком, добрыми материнскими руками.

Девочка улыбнулась, а худенькие пальцы вцепились в краюшку.

Иван осторожно поднял девочку с опалённой земли.

А в этот миг из-за угла выглянул страшный, обросший Фриц - Рыжий лис. Что ему было до того, что кончилась война! Только одна мысль крутилась в его помутившейся фашистской голове: "Найти и убить Ивана!".

И вот он, Иван, на площади, вот его широкая спина.

Фриц - Рыжий лис достал из-под пиджака поганый пистолет с кривым дулом и выстрелил предательски из-за угла.

Пуля попала Ивану в самое сердце.

Дрогнул Иван. Пошатнулся. Но не упал - побоялся девочку уронить. Только почувствовал, как тяжёлым металлом наливаются ноги. Бронзовыми стали сапоги, плащ, лицо. Бронзовой - девочка на его руках. Бронзовым - грозный автомат за могучими плечами.

С бронзовой щеки девочки скатилась слеза, ударилась о землю и превратилась в сверкающий меч. Взялся бронзовый Иван за его рукоятку.

Закричал Фриц - Рыжий лис от ужаса и страха. Дрогнула от крика обгорелая стена, рухнула и похоронила его под собой...

И в ту же минуту краюшка, что оставалась у матери, тоже бронзовой стала. Поняла мать, что стряслась с сыном беда. Кинулась на улицу, побежала, куда сердце повело.

Спрашивают её люди:

Куда торопишься?

К сыну. С сыном беда!

И подвозили её на машинах и на поездах, на пароходах и на самолётах. Быстро добралась мать до Берлина. Вышла она на площадь. Увидела бронзового сына - подкосились у неё ноги. Упала мать на колени, да так и замерла в вечной скорби своей.

Бронзовый Иван с бронзовой девочкой на руках и по сей день стоит в городе Берлине - всему миру виден. А присмотришься - заметишь между девочкой и широкой Ивановой грудью бронзовую краюшку материнского хлеба.

И если на Родину нашу нападут враги, оживёт Иван, бережно поставит девочку на землю, поднимет свой грозный автомат и - горе врагам!

Валентина Осеева

Бабка

Бабка была тучная, широкая, с мягким, певучим голосом. «Всю квартиру собой заполонила!..» – ворчал Борькин отец. А мать робко возражала ему: «Старый человек... Куда же ей деться?» «Зажилась на свете... – вздыхал отец. – В инвалидном доме ей место – вот где!»

Все в доме, не исключая и Борьки, смотрели на бабку, как на совершенно лишнего человека.

Бабка спала на сундуке. Всю ночь она тяжело ворочалась с боку на бок, а утром вставала раньше всех и гремела в кухне посудой. Потом будила зятя и дочь: «Самовар поспел. Вставайте! Попейте горяченького-то на дорожку...»

Подходила к Борьке: «Вставай, батюшка мой, в школу пора!» «Зачем?» – сонным голосом спрашивал Борька. «В школу зачем? Тёмный человек глух и нем – вот зачем!»

Борька прятал голову под одеяло: «Иди ты, бабка...»

В сенях отец шаркал веником. «А куда вы, мать, галоши дели? Каждый раз во все углы тыкаешься из-за них!»

Бабка торопилась к нему на помощь. «Да вот они, Петруша, на самом виду. Вчерась уж очень грязны были, я их обмыла и поставила».

Приходил из школы Борька, сбрасывал на руки бабке пальто и шапку, швырял на стол сумку с книгами и кричал: «Бабка, поесть!»

Бабка прятала вязанье, торопливо накрывала на стол и, скрестив на животе руки, следила, как Борька ест. В эти часы как-то невольно Борька чувствовал бабку своим, близким человеком. Он охотно рассказывал ей об уроках, товарищах. Бабка слушала его любовно, с большим вниманием, приговаривая: «Всё хорошо, Борюшка: и плохое и хорошее хорошо. От плохого человек крепче делается, от хорошего душа у него зацветает».

Наевшись, Борька отодвигал от себя тарелку: «Вкусный кисель сегодня! Ты ела, бабка?» «Ела, ела, – кивала головой бабка. – Не заботься обо мне, Борюшка, я, спасибо, сыта и здрава».

Пришёл к Борьке товарищ. Товарищ сказал: «Здравствуйте, бабушка!» Борька весело подтолкнул его локтем: «Идём, идём! Можешь с ней не здороваться. Она у нас старая старушенция». Бабка одёрнула кофту, поправила платок и тихо пошевелила губами: «Обидеть – что ударить, приласкать – надо слова искать».

А в соседней комнате товарищ говорил Борьке: «А с нашей бабушкой всегда здороваются. И свои, и чужие. Она у нас главная». «Как это – главная?» – заинтересовался Борька. «Ну, старенькая... всех вырастила. Её нельзя обижать. А что же ты со своей-то так? Смотри, отец взгреет за это». «Не взгреет! – нахмурился Борька. – Он сам с ней не здоровается...»

После этого разговора Борька часто ни с того ни с сего спрашивал бабку: «Обижаем мы тебя?» А родителям говорил: «Наша бабка лучше всех, а живёт хуже всех – никто о ней не заботится». Мать удивлялась, а отец сердился: «Кто это тебя научил родителей осуждать? Смотри у меня – мал ещё!»

Бабка, мягко улыбаясь, качала головой: «Вам бы, глупые, радоваться надо. Для вас сын растёт! Я своё отжила на свете, а ваша старость впереди. Что убьёте, то не вернёте».

* * *

Борьку вообще интересовало бабкино лицо. Были на этом лице разные морщины: глубокие, мелкие, тонкие, как ниточки, и широкие, вырытые годами. «Чего это ты такая разрисованная? Старая очень?» – спрашивал он. Бабка задумывалась. «По морщинам, голубчик, жизнь человеческую, как по книге, можно читать. Горе и нужда здесь расписались. Детей хоронила, плакала – ложились на лицо морщины. Нужду терпела, билась – опять морщины. Мужа на войне убили – много слёз было, много и морщин осталось. Большой дождь и тот в земле ямки роет».

Слушал Борька и со страхом глядел в зеркало: мало ли он поревел в своей жизни – неужели всё лицо такими нитками затянется? «Иди ты, бабка! – ворчал он. – Наговоришь всегда глупостей...»

* * *

За последнее время бабка вдруг сгорбилась, спина у неё стала круглая, ходила она тише и всё присаживалась. «В землю врастает», – шутил отец. «Не смейся ты над старым человеком», – обижалась мать. А бабке в кухне говорила: «Что это, вы, мама, как черепаха по комнате двигаетесь? Пошлёшь вас за чем-нибудь и назад не дождёшься».

Умерла бабка перед майским праздником. Умерла одна, сидя в кресле с вязаньем в руках: лежал на коленях недоконченный носок, на полу – клубок ниток. Ждала, видно, Борьку. Стоял на столе готовый прибор.

На другой день бабку схоронили.

Вернувшись со двора, Борька застал мать сидящей перед раскрытым сундуком. На полу была свалена всякая рухлядь. Пахло залежавшимися вещами. Мать вынула смятый рыжий башмачок и осторожно расправила его пальцами. «Мой ещё, – сказала она и низко наклонилась над сундуком. – Мой...»

На самом дне сундука загремела шкатулка – та самая, заветная, в которую Борьке всегда так хотелось заглянуть. Шкатулку открыли. Отец вынул тугой свёрток: в нём были тёплые варежки для Борьки, носки для зятя и безрукавка для дочери. За ними следовала вышитая рубашка из старинного выцветшего шёлка – тоже для Борьки. В самом углу лежал пакетик с леденцами, перевязанный красной ленточкой. На пакетике что-то было написано большими печатными буквами. Отец повертел его в руках, прищурился и громко прочёл: «Внуку моему Борюшке».

Борька вдруг побледнел, вырвал у него пакет и убежал на улицу. Там, присев у чужих ворот, долго вглядывался он в бабкины каракули: «Внуку моему Борюшке». В букве «ш» было четыре палочки. «Не научилась!» – подумал Борька. Сколько раз он объяснял ей, что в букве «ш» три палки... И вдруг, как живая, встала перед ним бабка – тихая, виноватая, не выучившая урока. Борька растерянно оглянулся на свой дом и, зажав в руке пакетик, побрёл по улице вдоль чужого длинного забора...

Домой он пришёл поздно вечером; глаза у него распухли от слёз, к коленкам пристала свежая глина. Бабкин пакетик он положил к себе под подушку и, закрывшись с головой одеялом, подумал: «Не придёт утром бабка!»

Татьяна Петросян

Записка

Записка имела самый безобидный вид.

В ней по всем джентльменским законам должна была обнаружиться чернильная рожа и дружеское пояснение: "Сидоров - козёл".

Так что Сидоров, не заподозрив худого, мгновенно развернул послание... и остолбенел. Внутри крупным красивым почерком было написано: "Сидоров, я тебя люблю!". В округлости почерка Сидорову почудилось издевательство. Кто же ему такое написал? Прищурившись, он оглядел класс. Автор записки должен был непременно обнаружить себя. Но главные враги Сидорова на сей раз почему-то не ухмылялись злорадно. (Как они обычно ухмылялись. Но на сей раз - нет.)

Зато Сидоров сразу заметил, что на него не мигая глядит Воробьёва. Не просто так глядит, а со значением!

Сомнений не было: записку писала она. Но тогда выходит, что Воробьёва его любит?! И тут мысль Сидорова зашла в тупик и забилась беспомощно, как муха в стакане. ЧТО ЗНАЧИТ ЛЮБИТ??? Какие последствия это повлечёт и как теперь Сидорову быть?..

"Будем рассуждать логически,- рассуждал Сидоров логически.- Что, к примеру, люблю я? Груши! Люблю - значит, всегда хочу съесть..."

В этот момент Воробьёва снова обернулась к нему и кровожадно облизнулась. Сидоров окоченел. Ему бросились в глаза её давно не стриженные... ну да, настоящие когти! Почему-то вспомнилось, как в буфете Воробьёва жадно догрызала костлявую куриную ногу...

"Нужно взять себя в руки, - взял себя в руки Сидоров. (Руки оказались грязными. Но Сидоров игнорировал мелочи.) - Я люблю не только груши, но и родителей. Однако не может быть и речи о том, чтобы их съесть. Мама печет сладкие пирожки. Папа часто носит меня на шее. А я их за это люблю..."

Тут Воробьёва снова обернулась, и Сидоров с тоской подумал, что придётся ему теперь день-деньской печь для неё сладкие пирожки и носить её в школу на шее, чтобы оправдать такую внезапную и безумную любовь. Он пригляделся и обнаружил, что Воробьёва - не худенькая и носить её будет, пожалуй, нелегко.

"Ещё не всё потеряно,- не сдавался Сидоров.-Я также люблю нашу собаку Бобика. Особенно когда дрессирую его или вывожу гулять..." Тут Сидорову стало душно при одной мысли о том, что Воробьёва может заставить его прыгать за каждым пирожком, а потом выведет на прогулку, крепко держа за поводок и не давая уклоняться ни вправо, ни влево...

"...Люблю кошку Мурку, особенно когда дуешь ей прямо в ухо...- в отчаянии соображал Сидоров,- нет, это не то... мух люблю ловить и сажать в стакан... но это уж слишком... люблю игрушки, которые можно сломать и посмотреть, что внутри..."

От последней мысли Сидорову стало нехорошо. Спасение было только в одном. Он торопливо вырвал листок из тетрадки, сжал решительно губы и твердым почерком вывел грозные слова: "Воробьёва, я тебя тоже люблю". Пусть ей станет страшно.

Ганс Христиан Андерсен

Девочка со спичками

Как холодно было в этот вечер! Шел снег, и сумерки сгущались. А вечер был последний в году - канун Нового года. В эту холодную и темную пору по улицам брела маленькая нищая девочка с непокрытой головой и босая. Правда, из дому она вышла обутая, но много ли было проку в огромных старых туфлях?

Туфли эти прежде носила ее мать - вот какие они были большие,- и девочка потеряла их сегодня, когда бросилась бежать через дорогу, испугавшись двух карет, которые мчались во весь опор. Одной туфли она так и не нашла, другую утащил какой-то мальчишка, заявив, что из нее выйдет отличная люлька для его будущих ребят.

Вот девочка и брела теперь босиком, и ножки ее покраснели и посинели от холода. В кармане ее старенького передника лежало несколько пачек серных спичек, и одну пачку она держала в руке. За весь этот день она не продала ни одной спички, и ей не подали ни гроша. Она брела голодная и продрогшая и так измучилась, бедняжка!

Снежинки садились на ее длинные белокурые локоны, красиво рассыпавшиеся по плечам, но она, право же, и не подозревала о том, что они красивы. Изо всех окон лился свет, на улице вкусно пахло жареным гусем - ведь был канун Нового года. Вот о чем она думала!

Наконец девочка нашла уголок за выступом дома. Тут она села и съежилась, поджав под себя ножки. Но ей стало еще холоднее, а вернуться домой она не смела: ей ведь не удалось продать ни одной спички, она не выручила ни гроша, а она знала, что за это отец прибьет ее; к тому же, думала она, дома тоже холодно; они живут на чердаке, где гуляет ветер, хотя самые большие щели в стенах и заткнуты соломой и тряпками. Ручонки ее совсем закоченели. Ах, как бы их согрел огонек маленькой спички! Если бы только она посмела вытащить спичку, чиркнуть ею о стену и погреть пальцы! Девочка робко вытянула одну спичку и... чирк! Как спичка вспыхнула, как ярко она загорелась!

Девочка прикрыла ее рукой, и спичка стала гореть ровным светлым пламенем, точно крохотная свечечка. Удивительная свечка! Девочке почудилось, будто она сидит перед большой железной печью с блестящими медными шариками и заслонками. Как славно пылает в ней огонь, каким теплом от него веет! Но что это? Девочка протянула ноги к огню, чтобы погреть их, - и вдруг... пламя погасло, печка исчезла, а в руке у девочки осталась обгорелая спичка.

Она чиркнула еще одной спичкой, спичка загорелась, засветилась, и когда ее отблеск упал на стену, стена стала прозрачной, как кисея. Девочка увидела перед собой комнату, а в ней стол, покрытый белоснежной скатертью и уставленный дорогим фарфором; на столе, распространяя чудесный аромат, стояло блюдо с жареным гусем, начиненным черносливом и яблоками! И всего чудеснее было то, что гусь вдруг спрыгнул со стола и, как был, с вилкой и ножом в спине, вперевалку заковылял по полу. Он шел прямо к бедной девочке, но... спичка погасла, и перед бедняжкой снова встала непроницаемая, холодная, сырая стена.

Девочка зажгла еще одну спичку. Теперь она сидела перед роскошной

рождественской елкой. Эта елка была гораздо выше и наряднее той, которую девочка увидела в сочельник, подойдя к дому одного богатого купца и заглянув в окно. Тысячи свечей горели на ее зеленых ветках, а разноцветные картинки, какими украшают витрины магазинов, смотрели на девочку. Малютка протянула к ним руки, но... спичка погасла. Огоньки стали уходить все выше и выше и вскоре превратились в ясные звездочки. Одна из них покатилась по небу, оставив за собой длинный огненный след.

"Кто-то умер", - подумала девочка, потому что ее недавно умершая старая бабушка, которая одна во всем мире любила ее, не раз говорила ей: "Когда падет звездочка, чья- то душа отлетает к Богу".

Девочка снова чиркнула о стену спичкой и, когда все вокруг осветилось, увидела в этом сиянии свою старенькую бабушку, такую тихую и просветленную, такую добрую и ласковую.

Бабушка, - воскликнула девочка, - возьми, возьми меня к себе! Я знаю, что ты уйдешь, когда погаснет спичка, исчезнешь, как теплая печка, как вкусный жареный гусь и чудесная большая елка!

И она торопливо чиркнула всеми спичками, оставшимися в пачке, - вот как ей хотелось удержать бабушку! И спички вспыхнули так ослепительно, что стало светлее, чем днем. Бабушка при жизни никогда не была такой красивой, такой величавой. Она взяла девочку на руки, и, озаренные светом и радостью, обе они вознеслись высоко-высоко - туда, где нет ни голода, ни холода, ни страха, - они вознеслись к Богу.

Морозным утром за выступом дома нашли девочку: на щечках ее играл румянец, на губах - улыбка, но она была мертва; она замерзла в последний вечер старого года. Новогоднее солнце осветило мертвое тельце девочки со спичками; она сожгла почти целую пачку.

Девочка хотела погреться, - говорили люди. И никто не знал, какие чудеса она видела, среди какой красоты они вместе с бабушкой встретили Новогоднее Счастье.

Ирина Пивоварова

О чём думает моя голова

Если вы думаете, что я учусь хорошо, вы ошибаетесь. Я учусь неважно. Почему-то все считают, что я способная, но ленивая. Я не знаю, способная я или не способная. Но только я точно знаю, что я не ленивая. Я по три часа сижу над задачами.

Вот, например, сейчас я сижу и изо всех сил хочу решить задачу. А она не решается. Я говорю маме:

- Мам, а у меня задачка не получается.

- Не ленись, - говорит мама. - Подумай хорошенько, и всё получится. Только хорошенько подумай!

Она уходит по делам. А я беру голову обеими руками и говорю ей:

- Думай, голова. Думай хорошенько… «Из пункта А в пункт Б вышли два пешехода…» Голова, ты почему не думаешь? Ну, голова, ну, думай, пожалуйста! Ну что тебе стоит!

За окном плывёт облачко. Оно лёгонькое, как пух. Вот оно остановилось. Нет, плывёт дальше.

Голова, о чём ты думаешь?! Как тебе не стыдно!!! «Из пункта А в пункт Б вышли два пешехода…» Люська, наверное, тоже вышла. Она уже гуляет. Если бы она подошла ко мне первая, я бы её, конечно, простила. Но разве она подойдёт, такая вредина?!

«…Из пункта А в пункт Б…» Нет, она не подойдёт. Наоборот, когда я выйду во двор, она возьмёт под руку Лену и будет с ней шептаться. Потом она скажет: «Лен, пошли ко мне, у меня что-то есть». Они уйдут, а потом сядут на подоконник и будут смеяться и грызть семечки.

«…Из пункта А в пункт Б вышли два пешехода…» А я что сделаю?.. А я тогда позову Колю, Петьку и Павлика играть в лапту. А она что сделает? Ага, она поставит пластинку «Три толстяка». Да так громко, что Коля, Петька и Павлик услышат и побегут просить её, чтобы она дала им послушать. Сто раз слушали, всё им мало! И тогда Люська закроет окно, и они там все будут слушать пластинку.

«…Из пункта А в пункт… в пункт…» А я тогда возьму и запульну чем-нибудь прямо в её окно. Стекло - дзинь! - и разлетится. Пусть знает.

Так. Я уже устала думать. Думай не думай - задача не получается. Просто ужас какая задачка трудная! Вот погуляю немножко и снова стану думать.

Я закрыла задачник и выглянула в окно. Во дворе гуляла одна Люська. Она прыгала в классики. Я вышла во двор и села на лавочку. Люська на меня даже не посмотрела.

- Серёжка! Витька! - закричала сразу Люська. - Идёмте в лапту играть!

Братья Кармановы выглянули в окно.

- У нас горло, - хрипло сказали оба брата. - Нас не пустят.

- Лена! - закричала Люська. - Лен! Выходи!

Вместо Лены выглянула её бабушка и погрозила Люське пальцем.

- Павлик! - закричала Люська.

В окне никто не появился.

- Пе-еть-ка-а! - надсаживалась Люська.

- Девочка, ну что ты орёшь?! - высунулась из форточки чья-то голова. - Больному человеку отдохнуть не дают! Покоя от вас нет! - И голова всунулась обратно в форточку.

Люська украдкой посмотрела на меня и покраснела как рак. Она подёргала себя за косичку. Потом сняла с рукава нитку. Потом посмотрела на дерево и сказала:

- Люсь, давай в классики.

- Давай, - сказала я.

Мы попрыгали в классики, и я пошла домой решать свою задачу.

Только я села за стол, пришла мама:

- Ну, как задачка?

- Не получается.

- Но ведь ты уже два часа над ней сидишь! Это просто ужас что такое! Задают детям какие-то головоломки!.. Ну давай показывай свою задачу! Может, у меня получится? Я всё-таки институт кончала. Так. «Из пункта А в пункт Б вышли два пешехода…» Постой, постой, что-то эта задача мне знакома! Послушай, да ведь вы её в прошлый раз вместе с папой решили! Я прекрасно помню!

- Как? - удивилась я. - Неужели? Ой, правда, ведь это сорок пятая задача, а нам сорок шестую задали.

Тут мама страшно рассердилась.

- Это возмутительно! - сказала мама. - Это неслыханно! Это безобразие! Где твоя голова?! О чём она только думает?!

Александр Фадеев

Молодая гвардия (Руки матери)

Мама, мама! Я помню руки твои с того мгновения, как я стал сознавать себя на свете. За лето их всегда покрывал загар, он уже не отходил и зимой, - он был такой нежный, ровный, только чуть-чуть темнее на жилочках. А в темные жилочки.

С того самого мгновения, как я стал сознавать себя, и до последней минуты, как ты в изнеможении, тихо, в последний раз положила мне голову на грудь, провожая в тяжелый путь жизни, я всегда помню руки твои в работе. Я помню, как они сновали в мыльной пене, стирая мои простынки, когда эти простынки были еще так малы, что походили не пеленки, и помню, как ты в тулупчике, зимой, несла ведра в коромысле, положив спереди на коромысло маленькую ручку в рукавичке, сама такая маленькая и пушистая, как рукавичка. Я вижу твои с чуть утолщенными суставами пальцы на букваре, и я повторяю за тобой: «Бе-а-ба, ба-ба».

Я помню, как незаметно могли руки твои вынуть занозу из пальца у сына и как они мгновенно продевали нитку в иголку, когда ты шила и пела – пела только для себя и для меня. Потому что нет ничего на свете, чего бы ни сумели руки твои, что было бы им не под силу, чего бы они не погнушались.

Но больше всего, на веки вечные запомнил я, как нежно гладили они, руки твои, чуть шершавые и такие теплые и прохладные, как они гладили мои волосы, и шею, и грудь, когда я в полусознании лежал в постели. И когда бы я ни открыл глаза, ты была возле меня, и ночник горел в комнате, ты глядела на меня своими запавшими очами, будто из тьмы, сама вся тихая светлая, будто в ризах. Я целую чистые, святые руки твои!

Оглянись и ты, юноша, мой друг, оглянись, как я, и скажи, кого ты обижал в жизни больше, чем мать, - не от меня ли, не от тебя, не от него, не от наших ли неудач, ошибок и не от нашего ли горя седеют наши матери? А ведь придет час, когда мучительным упреком сердцу обернется все это у материнской могилы.

Мама, мама!.. Прости меня, потому что ты одна, только ты одна на свете можешь прощать, положи на голову руки, как в детстве, и прости…

Виктор Драгунский

Денискины рассказы.

... бы

Один раз я сидел, сидел и ни с того ни с сего вдруг такое надумал, что даже сам удивился. Я надумал, что вот как хорошо было бы, если бы все вокруг на свете было устроено наоборот. Ну вот, например, чтобы дети были во всех делах главные и взрослые должны были бы их во всем, во всем слушаться. В общем, чтобы взрослые были как дети, а дети как взрослые. Вот это было бы замечательно, очень было бы интересно.

Во-первых, я представляю себе, как бы маме "понравилась" такая история, что я хожу и командую ею как хочу, да и папе небось тоже бы "понравилось", а о бабушке и говорить нечего. Что и говорить, я все бы им припомнил! Например, вот мама сидела бы за обедом, а я бы ей сказал:

"Ты почему это завела моду без хлеба есть? Вот еще новости! Ты погляди на себя в зеркало, на кого ты похожа? Вылитый Кощей! Ешь сейчас же, тебе говорят! - И она бы стала есть, опустив голову, а я бы только подавал команду: - Быстрее! Не держи за щекой! Опять задумалась? Все решаешь мировые проблемы? Жуй как следует! И не раскачивайся на стуле!"

И тут вошел бы папа после работы, и не успел бы он даже раздеться, а я бы уже закричал: "Ага, явился! Вечно тебя надо ждать! Мой руки сейчас же! Как следует, как следует мой, нечего грязь размазывать. После тебя на полотенце страшно смотреть. Щеткой три и не жалей мыла. Ну-ка, покажи ногти! Это ужас, а не ногти. Это просто когти! Где ножницы? Не дергайся! Ни с каким мясом я не режу, а стригу очень осторожно. Не хлюпай носом, ты не девчонка... Вот так. Теперь садись к столу".

Он бы сел и потихоньку сказал маме: "Ну как поживаешь?" А она бы сказала тоже тихонько: "Ничего, спасибо!" А я бы немедленно: "Разговорчики за столом! Когда я ем, то глух и нем! Запомните это на всю жизнь. Золотое правило! Папа! Положи сейчас же газету, наказание ты мое!"

И они сидели бы у меня как шелковые, а уж когда бы пришла бабушка, я бы прищурился, всплеснул руками и заголосил: "Папа! Мама! Полюбуйтесь-ка на нашу бабуленьку! Каков вид! Грудь распахнута, шапка на затылке! Щеки красные, вся шея мокрая! Хороша, нечего сказать. Признавайся, опять в хоккей гоняла! А это что за грязная палка? Ты зачем ее в дом приволокла? Что? Это клюшка! Убери ее сейчас же с моих глаз - на черный ход!"

Тут я бы прошелся по комнате и сказал бы им всем троим: "После обеда все садитесь за уроки, а я в кино пойду!"

Конечно, они бы сейчас же заныли и захныкали: "И мы с тобой! И мы тоже хотим в кино!"

А я бы им: "Нечего, нечего! Вчера ходили на день рождения, в воскресенье я вас в цирк водил! Ишь! Понравилось развлекаться каждый день. Дома сидите! Нате вам вот тридцать копеек на мороженое, и все!"

Тогда бы бабушка взмолилась: "Возьми хоть меня-то! Ведь каждый ребенок может провести с собой одного взрослого бесплатно!"

Но я бы увильнул, я сказал бы: "А на эту картину людям после семидесяти лет вход воспрещен. Сиди дома, гулена!"

И я бы прошелся мимо них, нарочно громко постукивая каблуками, как будто я не замечаю, что у них у всех глаза мокрые, и я бы стал одеваться, и долго вертелся бы перед зеркалом, и напевал бы, и они от этого еще хуже бы мучились, а я бы приоткрыл дверь на лестницу и сказал бы...

Но я не успел придумать, что бы я сказал, потому что в это время вошла мама, самая настоящая, живая, и сказала:

Ты еще сидишь. Ешь сейчас же, посмотри, на кого ты похож? Вылитый Кощей!

Лев Толстой

Птичка

Был Серёжа именинник, и много ему разных подарили подарков: и волчки, и кони, и картинки. Но дороже всех подарков подарил дядя Серёже сетку, чтобы птиц ловить.

Сетка сделана так, что на рамке приделана дощечка, и сетка откинута. Насыпать семя на дощечку и выставить на двор. Прилетит птичка, сядет на дощечку, дощечка подвернётся, и сетка сама захлопнется.

Обрадовался Серёжа, прибежал к матери показать сетку. Мать говорит:

Не хороша игрушка. На что тебе птички? Зачем ты их мучить будешь?

Я их в клетки посажу. Они будут петь, и я их буду кормить!

Достал Серёжа семя, насыпал на дощечку и выставил сетку в сад. И всё стоял, ждал, что птички прилетят. Но птицы его боялись и не летели на сетку.

Пошёл Серёжа обедать и сетку оставил. Поглядел после обеда, сетка захлопнулась, и под сеткой бьётся птичка. Серёжа обрадовался, поймал птичку и понёс домой.

Мама! Посмотрите, я птичку поймал, это, верно, соловей! И как у него сердце бьётся.

Мать сказала:

Это чиж. Смотри же, не мучай его, а лучше пусти.

Нет, я его кормить и поить буду. Посадил Серёжа чижа в клетку, и два дня сыпал ему семя, и ставил воду, и чистил клетку. На третий день он забыл про чижа и не переменил ему воды. Мать ему и говорит:

Вот видишь, ты забыл про свою птичку, лучше пусти её.

Нет, я не забуду, я сейчас поставлю воды и вычищу клетку.

Засунул Серёжа руку в клетку, стал чистить, а чижик, испугался, бьётся об клетку. Серёжа вычистил клетку и пошёл за водой.

Мать увидала, что он забыл закрыть клетку, и кричит ему:

Серёжа, закрой клетку, а то вылетит и убьётся твоя птичка!

Не успела она сказать, чижик нашёл дверцу, обрадовался, распустил крылышки и полетел через горницу к окошку, да не видал стекла, ударился о стекло и упал на подоконник.

Прибежал Серёжа, взял птичку, понёс её в клетку. Чижик был ещё жив, но лежал на груди, распустивши крылышки, и тяжело дышал. Серёжа смотрел, смотрел и начал плакать:

Мама! Что мне теперь делать?

Теперь ничего не сделаешь.

Серёжа целый день не отходил от клетки и всё смотрел на чижика, а чижик всё так же лежал на грудке и тяжело и скоро дышал. Когда Серёжа пошёл спать, чижик ещё был жив. Серёжа долго не мог заснуть; всякий раз, как он закрывал глаза, ему представлялся чижик, как он лежит и дышит.

Утром, когда Серёжа подошёл к клетке, он увидел, что чиж уже лежит на спинке, поджал лапки и закостенел.

С тех пор Серёжа никогда не ловил птиц.

М. Зощенко

Находка

Однажды мы с Лелей взяли коробку от конфет и положили туда лягушку и паука.

Потом мы завернули эту коробку в чистую бумагу, перевязали ее шикарной голубой ленточкой и положили этот пакет на панель против нашего сада. Как будто бы кто-то шел и потерял свою покупку.

Положив этот пакет возле тумбы, мы с Лелей спрятались в кустах нашего сада и, давясь от смеха, стали ждать, что будет.

И вот идет прохожий.

Увидев наш пакет, он, конечно, останавливается, радуется и даже от удовольствия потирает себе руки. Еще бы: он нашел коробку конфет - это не так-то часто бывает в этом мире.

Затаив дыхание, мы с Лелей смотрим, что будет дальше.

Прохожий нагнулся, взял пакет, быстро развязал его и, увидев красивую коробку, еще того более обрадовался.

И вот крышка открыта. И наша лягушка, соскучившись сидеть в темноте, выскакивает из коробки прямо на руку прохожего.

Тот ахает от удивления и швыряет коробку подальше от себя.

Тут мы с Лелей стали так смеяться, что повалились на траву.

И мы смеялись до того громко, что прохожий обернулся в нашу сторону и, увидев нас за забором, тотчас все понял.

В одно мгновенье он ринулся к забору, одним махом перепрыгнул его и бросился к нам, чтобы нас проучить.

Мы с Лелей задали стрекача.

Мы с визгом бросились через сад к дому.

Но я запнулся о грядку и растянулся на траве.

И тут прохожий довольно сильно отодрал меня за ухо.

Я громко закричал. Но прохожий, дав мне еще два шлепка, спокойно удалился из сада.

На крик и шум прибежали наши родители.

Держась за покрасневшее ухо и всхлипывая, я подошел к родителям и пожаловался им на то, что было.

Моя мама хотела позвать дворника, чтобы с дворником догнать прохожего и арестовать его.

И Леля уже было кинулась за дворником. Но папа остановил ее. И сказал ей и маме:

- Не зовите дворника. И не надо арестовывать прохожего. Конечно, это не дело, что он отодрал Миньку за уши, но на месте прохожего я, пожалуй, сделал бы то же самое.

Услышав эти слова, мама рассердилась на папу и сказала ему:

- Ты ужасный эгоист!

И мы с Лелей тоже рассердились на папу и ничего ему не сказали. Только я потер свое ухо и заплакал. И Лелька тоже захныкала. И тогда моя мама, взяв меня на руки, сказала папе:

- Вместо того чтобы заступаться за прохожего и этим доводить детей до слез, ты бы лучше объяснил им, что есть плохого в том, что они сделали. Лично я этого не вижу и все расцениваю как невинную детскую забаву.

И папа не нашелся, что ответить. Он только сказал:

- Вот дети вырастут большими и когда-нибудь сами узнают, почему это плохо.

Елена Пономаренко

ЛЕНОЧКА

(Трек «Поиск раненых» из фильма «Звезда»)

Теплом и гомоном грачей наполнялась весна. Казалось, что уже сегодня кончится война. Уже четыре года как я на фронте. Почти никого не осталось в живых из санинструкторов батальона.

Моё детство как-то сразу перешло во взрослую жизнь. В перерывах между боями я часто вспоминала школу, вальс… А наутро война. Решили всем классом идти на фронт. Но девчонок оставили при больнице проходить месячные курсы санинструкторов.

Когда я прибыла в дивизию, уже видела раненых. Говорили, что у этих ребят даже оружия не было: добывали в бою. Первое ощущение беспомощности и страха я испытала в августе сорок первого…

- Ребята есть кто живой? – пробираясь по окопам, спрашивала я, внимательно вглядываясь в каждый метр земли. – Ребята, кому помощь нужна? Я переворачивала мёртвые тела, все они смотрели на меня, но никто не просил помощи, потому что уже не слышали. Артналёт уничтожил всех…

- Ну не может такого быть, хоть кто-то же должен остаться в живых?! Петя, Игорь, Иван, Алёшка! – я подползла к пулемёту и увидела Ивана.

- Ванечка! Иван! – закричала во всю мощь своих лёгких, но тело уже остыло, только голубые глаза неподвижно смотрели в небо. Спустившись во второй окоп, я услышала стон.

- Есть кто живой? Люди, отзовитесь хоть кто-нибудь! – опять закричала я. Стон повторился, неясный, глухой. Бегом побежала мимо мёртвых тел, ища его, оставшегося в живых.

- Миленький! Я здесь! Я здесь!

И опять стала переворачивать всех, кто попадался на пути.

Нет! Нет! Нет! Я обязательно тебя найду! Ты только дождись меня! Не умирай! – и спрыгнула в другой окоп.

Вверх, взлетела ракета, осветив его. Стон повторился где-то совсем рядом.

- Я же потом никогда себе не прощу, что не нашла тебя, – закричала я и скомандовала себе: - Давай. Давай, прислушивайся! Ты его найдёшь, ты сможешь! Ещё немного – и конец окопа. Боже, как же страшно! Быстрее, быстрее! «Господи, если ты есть, помоги мне его найти!» – и я встала на колени. Я, комсомолка, просила Господа о помощи…

Было ли это чудом, но стон повторился. Да он в самом конце окопа!

- Держись! – закричала я что есть сил и буквально ворвалась в блиндаж, прикрытый плащ-палаткой.

- Родненький, живой! – руки работали быстро, понимая, что он уже не жилец: тяжелейшее ранение в живот. Свои внутренности он придерживал руками.

- Тебе придётся пакет доставить, – тихо прошептал он, умирая. Я прикрыла его глаза. Передо мной лежал совсем молоденький лейтенант.

- Да как же это?! Какой пакет? Куда? Ты не сказал куда? Ты не сказал куда! – осматривая все вокруг, вдруг увидела торчащий в сапоге пакет. «Срочно, – гласила надпись, подчёркнутая красным карандашом. – Полевая почта штаба дивизии».

Сидя с ним, молоденьким лейтенантом, прощалась, а слезы катились одна за другой. Забрав его документы, шла по окопу, шатаясь, меня подташнивало, когда закрывала по пути глаза мёртвым бойцам.

Пакет я доставила в штаб. И сведения там, действительно, оказались очень важными. Только вот медаль, которую мне вручили, мою первую боевую награду, никогда не надевала, потому как принадлежала она тому лейтенанту, Останькову Ивану Ивановичу.

После окончания войны я передала эту медаль матери лейтенанта и рассказала, как он погиб.

А пока шли бои… Четвёртый год войны. За это время я совсем поседела: рыжие волосы стали совершенно белыми. Приближалась весна с теплом и грачиным гомоном…

Юрий Яковлевич Яковлев

ДЕВОЧКИ

С ВАСИЛЬЕВСКОГО ОСТРОВА

Я Валя Зайцева с Васильевского острова.

У меня под кроватью живет хомячок. Набьет полные щеки, про запас, сядет на задние лапы и смотрит черными пуговками... Вчера я отдубасила одного мальчишку. Отвесила ему хорошего леща. Мы, василеостровские девчонки, умеем постоять за себя, когда надо...

У нас на Васильевском всегда ветрено. Сечет дождь. Сыплет мокрый снег. Случаются наводнения. И плывет наш остров, как корабль: слева - Нева, справа - Невка, впереди - открытое море.

У меня есть подружка - Таня Савичева. Мы с ней соседки. Она со Второй линии, дом 13. Четыре окна на первом этаже. Рядом булочная, в подвале керосиновая лавка... Сейчас лавки нет, но в Танино время, когда меня еще не было на свете, на первом этаже всегда пахло керосином. Мне рассказывали.

Тане Савичевой было столько же лет, сколько мне теперь. Она могла бы давно уже вырасти, стать учительницей, но навсегда осталась девчонкой... Когда бабушка посылала Таню за керосином, меня не было. И в Румянцевский сад она ходила с другой подружкой. Но я все про нее знаю. Мне рассказывали.

Она была певуньей. Всегда пела. Ей хотелось декламировать стихи, но она спотыкалась на словах: споткнется, а все думают, что она забыла нужное слово. Моя подружка пела потому, что когда поешь, не заикаешься. Ей нельзя было заикаться, она собиралась стать учительницей, как Линда Августовна.

Она всегда играла в учительницу. Наденет на плечи большой бабушкин платок, сложит руки замком и ходит из угла в угол. "Дети, сегодня мы займемся с вами повторением..." И тут споткнется на слове, покраснеет и повернется к стене, хотя в комнате - никого.

Говорят, есть врачи, которые лечат от заикания. Я нашла бы такого. Мы, василеостровские девчонки, кого хочешь найдем! Но теперь врач уже не нужен. Она осталась там... моя подружка Таня Савичева. Ее везли из осажденного Ленинграда на Большую землю, и дорога, названная Дорогой жизни, не смогла подарить Тане жизнь.

Девочка умерла от голода... Не все ли равно отчего умирать - от голода или от пули. Может быть, от голода еще больнее...

Я решила отыскать Дорогу жизни. Поехала на Ржевку, где начинается эта дорога. Прошла два с половиной километра - там ребята строили памятник детям, погибшим в блокаду. Я тоже захотела строить.

Какие-то взрослые спросили меня:

- Ты кто такая?

- Я Валя Зайцева с Васильевского острова. Я тоже хочу строить.

Мне сказали:

- Нельзя! Приходи со своим районом.

Я не ушла. Осмотрелась и увидела малыша, головастика. Я ухватилась за него:

- Он тоже пришел со своим районом?

- Он пришел с братом.

С братом можно. С районом можно. А как же быть одной?

Я сказала им:

- Понимаете, я ведь не так просто хочу строить. Я хочу строить своей подруге... Тане Савичевой.

Они выкатили глаза. Не поверили. Переспросили:

- Таня Савичева твоя подруга?

- А чего здесь особенного? Мы одногодки. Обе с Васильевского острова.

- Но ее же нет...

До чего бестолковые люди, а еще взрослые! Что значит "нет", если мы дружим? Я сказала, чтобы они поняли:

- У нас все общее. И улица, и школа. У нас есть хомячок. Он набьет щеки...

Я заметила, что они не верят мне. И чтобы они поверили, выпалила:

- У нас даже почерк одинаковый!

-Почерк?

- Они удивились еще больше.

- А что? Почерк!

Неожиданно они повеселели, от почерка:

- Это очень хорошо! Это прямо находка. Поедем с нами.

- Никуда я не поеду. Я хочу строить...

- Ты будешь строить! Ты будешь для памятника писать Таниным почерком.

-Могу,- согласилась я.

- Только у меня нет карандаша. Дадите?

- Ты будешь писать на бетоне. На бетоне не пишут карандашом.

Я никогда не писала на бетоне. Я писала на стенках, на асфальте, но они привезли меня на бетонный завод и дали Танин дневник - записную книжку с алфавитом: а, б, в... У меня есть такая же книжка. За сорок копеек.

Я взяла в руки Танин дневник и открыла страничку. Там было написано:

"Женя умерла 28 дек. 12.30 час. утра 1941 г.".

Мне стало холодно. Я захотела отдать им книжку и уйти.

Но я василеостровская. И если у подруги умерла старшая сестра, я должна остаться с ней, а не удирать.

- Давайте ваш бетон. Буду писать.

Кран опустил к моим ногам огромную раму с густым серым тестом. Я взяла палочку, присела на корточки и стала писать. От бетона веяло холодом. Писать было трудно. И мне говорили:

- Не торопись.

Я делала ошибки, заглаживала бетон ладонью и писала снова.

У меня плохо получалось.

- Не торопись. Пиши спокойно.

"Бабушка умерла 25 янв. Зч. дня 1942г.".

Пока я писала про Женю, умерла бабушка.

Если просто хочешь есть, это не голод - поешь часом позже.

Я пробовала голодать с утра до вечера. Вытерпела. Голод - когда изо дня в день голодает голова, руки, сердце - все, что у тебя есть, голодает. Сперва голодает, потом умирает.

"Лека умер 17 марта в 5 часов утра 1942г.".

У Леки был свой угол, отгороженный шкафами, он там чертил.

Зарабатывал деньги черчением и учился. Он был тихий и близорукий, в очках, и все скрипел у себя своим рейсфедером. Мне рассказывали.

Где он умер? Наверное, на кухне, где маленьким слабым паровозиком дымила "буржуйка", где спали, раз в день ели хлеб. Маленький кусочек, как лекарство от смерти. Леке не хватило лекарства...

- Пиши, - тихо сказали мне.

В новой раме бетон был жидкий, он наползал на буквы. И слово "умер" исчезло. Мне не хотелось писать его снова. Но мне сказали:

- Пиши, Валя Зайцева, пиши.

И я снова написала - "умер".

"Дядя Вася умер 13апр. 2ч. ночь 1942г.".

"Дядя Лёша 10 мая в 4 ч. дня 1942г.".

Я очень устала писать слово "умер". Я знала, что с каждой страничкой дневника Тане Савичевой становилось все хуже. Она давно перестала петь и не замечала, что заикается. Она уже не играла в учительницу. Но не сдавалась - жила. Мне рассказывали... Наступила весна. Зазеленели деревья. У нас на Васильевском много деревьев. Таня высохла, вымерзла, стала тоненькой и легкой. У нее дрожали руки и от солнца болели глаза. Фашисты убили половину Тани Савичевой, а может быть, больше половины. Но с ней была мама, и Таня держалась.

- Что же ты не пишешь? - тихо сказали мне.

- Пиши, Валя Зайцева, а то застынет бетон.

Я долго не решалась открыть страничку на букву "М". На этой страничке Таниной рукой было написано: "Мама 13 мая в 7.30 час.утра 1942 года". Таня не написала слово "умерла". У нее не хватило сил написать это слово.

Я крепко сжала палочку и коснулась бетона. Не заглядывала в дневник, а писала наизусть. Хорошо, что почерк у нас одинаковый.

Я писала изо всех сил. Бетон стал густым, почти застыл. Он уже не наползал на буквы.

- Можешь еще писать?

- Я допишу, - ответила я и отвернулась, чтобы не видели моих глаз. Ведь Таня Савичева моя... подружка.

Мы с Таней одногодки, мы, василеостровские девчонки, умеем постоять за себя, когда надо. Не будь она василеостровской, ленинградкой, не продержалась бы так долго. Но она жила - значит, не сдавалась!

Открыла страничку "С". Там было два слова: "Савичевы умерли".

Открыла страничку "У" - "Умерли все". Последняя страничка дневника Тани Савичевой была на букву "О" - "Осталась одна Таня".

И я представила себе, что это я, Валя Зайцева, осталась одна: без мамы, без папы, без сестренки Люльки. Голодная. Под обстрелом.

В пустой квартире на Второй линии. Я захотела зачеркнуть эту последнюю страницу, но бетон затвердел, и палочка сломалась.

И вдруг про себя я спросила Таню Савичеву: "Почему одна?

А я? У тебя же есть подруга - Валя Зайцева, твоя соседка с Васильевского острова. Мы пойдем с тобой в Румянцевский сад, побегаем, а когда надоест, я принесу из дома бабушкин платок, и мы сыграем в учительницу Линду Августовну. У меня под кроватью живет хомячок. Я подарю его тебе на день рождения. Слышишь, Таня Савичева?"

Кто-то положил мне руку на плечо и сказал:

- Пойдем, Валя Зайцева. Ты сделала все, что нужно. Спасибо.

Я не поняла, за что мне говорят "спасибо". Я сказала:

- Приду завтра... без своего района. Можно?

- Приходи без района, - сказали мне.

- Приходи.

Моя подружка Таня Савичева не стреляла в фашистов и не была разведчиком у партизан. Она просто жила в родном городе в самое трудное время. Но, может быть, фашисты потому и не вошли в Ленинград, что в нем жила Таня Савичева и жили еще много других девчонок и мальчишек, которые так навсегда и остались в своем времени. И с ними дружат сегодняшние ребята, как я дружу с Таней.

А дружат ведь только с живыми.

И.А. Бунин

Холодная осень

В июне того года он гостил у нас в имении - всегда считался у нас своим человеком: покойный отец его был другом и соседом моего отца. Но девятнадцатого июля Германия объявила России войну. В сентябре он приехал к нам на сутки - проститься перед отъездом на фронт (все тогда думали, что война кончится скоро). И вот настал наш прощальный вечер. После ужина подали, по обыкновению, самовар, и, посмотрев на запотевшие от его пара окна, отец сказал:

- Удивительно ранняя и холодная осень!

Мы в тот вечер сидели тихо, лишь изредка обменивались незначительными словами, преувеличенно спокойными, скрывая свои тайные мысли и чувства. Я подошла к балконной двери и протерла стекло платком: в саду, на черном небе, ярко и остро сверкали чистые ледяные звезды. Отец курил, откинувшись в кресло, рассеянно глядя на висевшую над столом жаркую лампу, мама, в очках, старательно зашивала под ее светом маленький шелковый мешочек, - мы знали какой, - и это было и трогательно и жутко. Отец спросил:

- Так ты все-таки хочешь ехать утром, а не после завтрака?

- Да, если позволите, утром, - ответил он. - Очень грустно, но я еще не совсем распорядился по дому.

Отец легонько вздохнул:

- Ну, как хочешь, душа моя. Только в этом случае нам с мамой пора спать, мы непременно хотим проводить тебя завтра... Мама встала и перекрестила своего будущего сына, он склонился к ее руке, потом к руке отца. Оставшись одни, мы еще немного побыли в столовой, - я вздумала раскладывать пасьянс, он молча ходил из угла в угол, потом спросил:

- Хочешь пройдемся немного?

На душе у меня делалось все тяжелее, я безразлично отозвалась:

- Хорошо...

Одеваясь в прихожей, он продолжал что-то думать, с милой усмешкой вспомнил стихи Фета:

Какая холодная осень!

Надень свою шаль и капот...

Смотри - меж чернеющих сосен

Как будто пожар восстает...

Есть какая-то деревенская осенняя прелесть в этих стихах. "Надень свою шаль и капот..." Времена наших дедушек и бабушек... Ах, Боже мой! Все-таки грустно. Грустно и хорошо. Я очень, очень люблю тебя...

Одевшись, мы прошли через столовую на балкон, сошли в сад. Сперва было так темно, что я держалась за его рукав. Потом стали обозначаться в светлеющем небе черные сучья, осыпанные минерально блестящими звездами. Он, приостановясь, обернулся к дому:

- Посмотри, как совсем особенно, по-осеннему светят окна дома. Буду жив, вечно буду помнить этот вечер... Я посмотрела, и он обнял меня в моей швейцарской накидке. Я отвела от лица пуховый платок, слегка отклонила голову, чтобы он поцеловал меня. Поцеловав, он посмотрел мне в лицо.

- Если меня убьют, ты все-таки не сразу забудешь меня? Я подумала: "А вдруг правда убьют? и неужели я все-таки забуду его в какой-то срок - ведь все в конце концов забывается?" И поспешно ответила, испугавшись своей мысли:

- Не говори так! Я не переживу твоей смерти!

Он, помолчав, медленно выговорил:

- Ну что ж, если убьют, я буду ждать тебя там. Ты поживи, порадуйся на свете, потом приходи ко мне.

Утром он уехал. Мама надела ему на шею тот роковой мешочек, что зашивала вечером, - в нем был золотой образок, который носили на войне ее отец и дед, - и мы все перекрестили его с каким-то порывистым отчаянием. Глядя ему вслед, постояли на крыльце в том отупении, которое бывает, когда проводишь кого-нибудь на долгую разлуку. Постояв, вошли в опустевший дом.... Убили его - какое странное слово! - через месяц. Так и пережила я его смерть, опрометчиво сказав когда-то,что я не переживу ее. Но, вспоминая все то, что я пережила с тех пор, всегда спрашиваю себя: а что же все-таки было в моей жизни? И отвечаю себе: только тот холодный осенний вечер. Ужели он был когда-то? Все-таки был. И это все, что было в моей жизни, - остальное ненужный сон. И я верю: где-то там он ждет меня - с той же любовью и молодостью, как в тот вечер. "Ты поживи, порадуйся на свете, потом приходи ко мне..."

Я пожила, порадовалась, теперь уже скоро приду.

Подборка текстов для конкурса чтецов «Живая классика»

А. Фадеев «Молодая Гвардия" (роман)
Монолог Олега Кошевого.

"... Мама, мама! Я помню руки твои с того мгновения, как я стал сознавать себя на свете. За лето их всегда покрывал загар, он уже не отходил и зимой, - он был такой нежный, ровный, только чуть-чуть темнее на жилочках. А может быть, они были и грубее, руки твои, - ведь им столько выпало работы в жизни, - но они всегда казались мне такими нежными, и я так любил целовать их прямо в темные жилочки. Да, с того самого мгновения, как я стал сознавать себя, и до последней минуты, когда ты в изнеможении, тихо в последний раз положила мне голову на грудь, провожая в тяжелый путь жизни, я всегда помню руки твои в работе. Я помню, как они сновали в мыльной пене, стирая мои простынки, когда эти простынки были еще так малы, что походили на пеленки, и помню, как ты в тулупчике, зимой, несла ведра на коромысле, положив спереди на коромысло маленькую ручку в рукавичке, сама такая маленькая и пушистая, как рукавичка. Я вижу твои с чуть утолщенными суставами пальцы на букваре, и я повторяю за тобой: "бе-а - ба, ба-ба". Я вижу как сильной рукой своею ты подводишь серп под жито, сломленное жменью другой руки, прямо на серп, вижу неуловимое сверкание серпа и потом это мгновенное плавное, такое женственное движение рук и серпа, откидывающее колосья в пучке так, чтобы не поломать сжатых стеблей. Я помню твои руки, несгибающиеся, красные, залубеневшие от студеной воды в проруби, где ты полоскала белье, когда мы жили одни, - казалось, совсем одни на свете, - и помню, как незаметно могли руки твои вынуть занозу из пальца у сына и как они мгновенно продевали нитку в иголку, когда ты шила и пела - пела только для себя и для меня. Потому что нет ничего на свете, чего бы не сумели руки твои, что было бы им не под силу, чего бы они погнушались! Я видел, как они месили глину с коровьим пометом, чтобы обмазать хату, и я видел руку твою, выглядывающую из шелка, с кольцом на пальце, когда ты подняла стакан с красным молдаванским вином. А с какой покорной нежностью полная и белая выше локтя рука твоя обвилась вокруг шеи отчима, когда он, играя с тобой, поднял тебя на руки, - отчим, которого ты научила любить меня и которого я чтил, как родного, уже за одно то, что ты любила его. Но больше всего, на веки вечные запомнил я, как нежно гладили они, руки твои, чуть шершавые и такие теплые и прохладные, как они гладили мои волосы, и шею, и грудь, когда я в полусознании лежал в постели. И, когда бы я ни открыл глаза, ты была всегда возле меня, и ночник горел в комнате, и ты глядела на меня своими запавшими очами, будто из тьмы, сама вся тихая и светлая, будто в ризах. Я целую чистые, святые руки твои! Ты проводила на войну сыновей, - если не ты, так другая, такая же, как ты, - иных ты уже не дождешься вовеки, а если эта чаша миновала тебя, так она не миновала другую, такую же, как ты. Но если и в дни войны у людей есть кусок хлеба и есть одежда на теле, и если стоят скирды на поле, и бегут по рельсам поезда, и вишни цветут в саду, и пламя бушует в домне, и чья-то незримая сила подымает воина с земли или с постели, когда он заболел или ранен, - все это сделали руки матери моей - моей, и его, и его. Оглянись же и ты, юноша, мой друг, оглянись, как я, и скажи, кого ты обижал в жизни больше, чем мать, - не от меня ли, не от тебя, не от него, не от наших ли неудач, ошибок и не от нашего ли горя седеют наши матери? А ведь придет час, когда мучительным упреком сердцу обернется все это у материнской могилы. Мама, мама!. .Прости меня, потому что ты одна, только ты одна на свете можешь прощать, положи на голову руки, как в детстве, и прости... "

Василий Гроссман «Жизнь и судьба» (роман)

Последнее письмо еврейской матери

«Витенька… Это письмо нелегко оборвать, оно — мой последний разговор с тобой, и, переправив письмо, я окончательно ухожу от тебя, ты уж никогда не узнаешь о последних моих часах. Это наше самое последнее расставание. Что скажу я тебе, прощаясь, перед вечной разлукой? В эти дни, как и всю жизнь, ты был моей радостью. По ночам я вспоминала тебя, твою детскую одежду, твои первые книжки, вспоминала твоё первое письмо, первый школьный день. Всё, всё вспоминала от первых дней твоей жизни до последней весточки от тебя, телеграммы, полученной 30 июня. Я закрывала глаза, и мне казалось — ты заслонил меня от надвигающегося ужаса, мой друг. А когда я вспоминала, что происходит вокруг, я радовалась, что ты не возле меня — пусть ужасная судьба минет тебя. Витя, я всегда была одинока. В бессонные ночи я плакала от тоски. Ведь никто не знал этого. Моим утешением была мысль о том, что я расскажу тебе о своей жизни. Расскажу, почему мы разошлись с твоим папой, почему такие долгие годы я жила одна. И я часто думала, — как Витя удивится, узнав, что мама его делала ошибки, безумствовала, ревновала, что её ревновали, была такой, как все молодые. Но моя судьба — закончить жизнь одиноко, не поделившись с тобой. Иногда мне казалось, что я не должна жить вдали от тебя, слишком я тебя любила. Думала, что любовь даёт мне право быть с тобой на старости. Иногда мне казалось, что я не должна жить вместе с тобой, слишком я тебя любила. Ну, enfin... Будь всегда счастлив с теми, кого ты любишь, кто окружает тебя, кто стал для тебя ближе матери. Прости меня. С улицы слышен плач женщин, ругань полицейских, а я смотрю на эти страницы, и мне кажется, что я защищена от страшного мира, полного страдания. Как закончить мне письмо? Где взять силы, сынок? Есть ли человеческие слова, способные выразить мою любовь к тебе? Целую тебя, твои глаза, твой лоб, волосы. Помни, что всегда в дни счастья и в день горя материнская любовь с тобой, её никто не в силах убить. Витенька... Вот и последняя строка последнего маминого письма к тебе. Живи, живи, живи вечно... Мама.

Юрий Красавин
«Русские снега» (повесть)

Это был странный снегопад: на небосклоне, где быть солнцу, светило размытое пятно. Неужели там, высоко вверху, ясное небо? Откуда же тогда снег? Белая тьма кругом. И дорога, и лежащее дерево исчезли за снежной пеленой, едва от них удалились на десяток шагов. Просёлок, уходящий в сторону от большака, от деревни Ергушово, едва угадывался под снегом, который толстым слоем покрывал и её, и то, что справа и слева, а придорожные кусты являли собой диковинные фигуры, некоторые из них имели устрашающий вид. Теперь-то Катя шла, не отставая: боялась потеряться. — Ты чего, как собачка на поводке? — сказал он ей через плечо. — Иди рядом. Она ему в ответ: — Собака всегда бежит впереди хозяина. — Грубишь, — заметил он и прибавил шагу, пошёл так быстро, что она уже поскуливала жалобно: — Ну, Дементий, не сердись… Этак я отстану и потеряюсь. А ты за меня в ответе перед Богом и людьми. Слышь, Дементий! — Иван-царевич, — поправил он и сбавил шаг. Временами ему казалось, что впереди маячит человеческая фигура, залепленная снегом, или даже две. То и дело неясные голоса долетали, но не понять было, кто говорит и что говорят. Наличие этих путников впереди немного успокаивало: значит, верно угадывает дорогу. Впрочем, голоса слышались и откуда-то сбоку, и даже сверху — снег, что ли, разнимал чей-то разговор на части и разносил по сторонам? — Где-то рядом попутчики, — сказала Катя насторожённо. — Это бесы, — пояснил Ваня. — Они всегда в эту пору… у них теперь самый лёт. — Почему именно теперь? — Вишь, какая замять! А тут мы с тобой… Их хлебом не корми, дай только поводить людей, чтоб заблудились, потешиться над нами да и погубить. — Ой, да ну тебя! Чего пугаешь! — Мчатся бесы, вьются бесы, невидимкою луна… — У нас даже луны нет. В полном безмолвии падали и падали снежинки, каждая величиной с головку одуванчика. Снег был настолько невесом, что поднимался даже от того движения воздуха, которое производили шагающие ноги двоих путников — поднимался, будто пух, и, клубясь, растекался по сторонам. Невесомость снега внушала обманчивое впечатление, будто всё лишилось своего веса — и земля под ногами, и ты сам. Позади оставались не следы, а борозда, как за плугом, но и она быстро закрывалась. Странный снег, очень странный. Ветер, если он возникал, был и не ветер даже, а лёгкое веяние, которое время от времени устраивало кутерьму вокруг, отчего окружающий мир уменьшался настолько, что становилось даже тесно. Впечатление такое, будто оно заключены в огромное яйцо, в пустую его скорлупу, наполненную рассеянным светом извне — этот свет сгустками, хлопьями падал и поднимался, кружил так и этак…

Лидия Чарская
«Записки маленькой гимназистки» (повесть)

В углу стояла круглая печь, которая постоянно топилась в это время; дверца печки сейчас была широко раскрыта, и видно было, как в огне ярко пылала маленькая красная книжка, постепенно сворачиваясь в трубочки своими почерневшими и зауглившимися листами. Боже мой! Красная книжка Японки! Я сразу узнала ее. - Жюли! Жюли! - прошептала я в ужасе. - Что ты наделала, Жюли! Но Жюли и след простыл. - Жюли! Жюли! - отчаянно звала я мою кузину. - Где ты? Ах, Жюли! - Что такое? Что случилось? Что вы кричите, как уличный мальчишка! - внезапно появляясь на пороге, строго произнесла Японка. - Разве можно так кричать! Что вы тут делали в классе одна? Отвечайте сию же минуту! Зачем вы здесь? Но я стояла как пришибленная, не зная, что ей ответить. Щеки мои пылали, глаза упорно смотрели в пол. Вдруг громкий крик Японки заставил меня разом поднять голову, очнуться… Она стояла у печки, привлеченная, должно быть, открытой дверцей, и, протягивая руки к ее отверстию, громко стонала: - Моя красная книжка, моя бедная книжка! Подарок покойной сестры Софи! О, какое горе! Какое ужасное горе! И, опустившись на колени перед дверцей, она зарыдала, схватившись за голову обеими руками. Мне было бесконечно жаль бедную Японку. Я сама готова была заплакать вместе с нею. Тихими, осторожными шагами подошла я к ней и, легонько коснувшись ее руки своею, прошептала: - Если б вы знали, как мне жаль, мадемуазель, что… что… я так раскаиваюсь… Я хотела докончить фразу и сказать, как я раскаиваюсь, что не побежала следом за Жюли и не остановила ее, но я не успела выговорить этого, так как в ту же минуту Японка, как раненый зверь, подскочила с полу и, схватив меня за плечи, стала трясти изо всех сил. Ага, раскаиваетесь! Теперь раскаиваетесь, ага! А сама что наделала! Сжечь мою книжку! Мою ни в чем не повинную книжку, единственную память моей дорогой Софи! Она, наверное бы, ударила меня, если бы в эту минуту девочки не вбежали в класс и не обступили нас со всех сторон, расспрашивая, в чем дело. Японка грубо схватила меня за руку, вытащила на середину класса и, грозно потрясая пальцем над моей головою, прокричала во весь голос: - Она украла у меня маленькую красную книжку, которую мне подарила покойная сестра и по которой я вам делала немецкие диктанты. Она должна быть наказана! Она - воровка! Боже мой! Что это? Поверх черного передника, между воротом и талией, большой белый лист бумаги болтается у меня на груди, прикрепленный булавкой. А на листе выведено четким крупным почерком: /"Она воровка! Сторонитесь ее!" Это было не под силу вынести и без того немало настрадавшейся маленькой сиротке! Сказать сию же минуту, что не я, а Жюли виновата в гибели красной книжки! Одна Жюли! Да, да, сейчас же, во что бы то ни стало! И взгляд мой отыскал горбунью в толпе прочих девочек. Она смотрела на меня. И что за глаза у нее были в эту минуту! Жалобные, просящие, молящие!.. Печальные глаза. Какая тоска и ужас глядели из них! "Нет! Нет! Ты можешь успокоиться, Жюли! - мысленно произнесла я. - Я не выдам тебя. Ведь у тебя есть мама, которой будет грустно и больно за твой поступок, а у меня моя мамочка на небесах и отлично видит, что я не виновата ни в чем. Здесь же, на земле, никто не примет так близко к сердцу мой поступок, как примут твой! Нет, нет, я не выдам тебя, ни за что, ни за что!"

Вениамин Каверин
"Два капитана" (роман)

"На груди, в боковом кармашке лежало письмо капитана Татаринова. - Послушай, Катя, - сказал я решительно, - я хочу рассказать тебе одну историю. В общем, так: представь, что ты живешь на берегу реки и в один прекрасный день на этом берегу появляется почтовая сумка. Конечно, она падает не с неба, а ее выносит водой. Утонул почтальон! И вот эта сумка попадает в руки одной женщины, которая очень любит читать. А среди ее соседей есть мальчик, лет восьми, который очень любит слушать. И вот однажды она читает ему такое письмо: «Глубокоуважаемая Мария Васильевна…» Катя вздрогнула и посмотрела на меня с изумлением - «…Спешу сообщить вам, что Иван Львович жив и здоров, - продолжал я быстро. - Четыре месяца тому назад я, согласно его предписаниям…» И я, не переводя дыхания, прочитал письмо штурмана наизусть. Я не останавливался, хотя Катя несколько раз брала меня за рукав с каким-то ужасом и удивлением. - Ты видел это письмо? - спросила она и побледнела. - Он пишет об отце? - снова спросила она, как будто в этом могло быть какое-нибудь сомнение. - Да. Но это еще не все! И я рассказал ей о том, как тетя Даша однажды наткнулась на другое письмо, в котором говорилось о жизни корабля, затертого льдами и медленно двигающегося на север. - «Друг мой, дорогая моя, родная Машенька…» - начал я наизусть и остановился. Мурашки пробежали у меня по спине, горло перехватило, и я вдруг увидел перед собой, как во сне, мрачное, постаревшее лицо Марьи Васильевны, с мрачными, исподлобья, глазами. Она была вроде Кати, когда он писал ей это письмо, а Катя была маленькой девочкой, которая все дожидалась «письма от папы». Дождалась, наконец! - Словом, вот, - сказал я и вынул из бокового кармана письма в компрессной бумаге. - Садись и читай, а я пойду. Я вернусь, когда ты прочитаешь. Разумеется, я никуда не ушел. Я стоял под башней старца Мартына и смотрел на Катю все время, пока она читала. Мне было очень жаль ее, и в груди у меня все время становилось тепло, когда я думал о ней, - и холодно, когда я думал, как страшно ей читать эти письма. Я видел, как бессознательным движением она поправила волосы, мешавшие ей читать, и как встала со скамейки как будто для того, чтобы разобрать трудное слово. Я прежде не знал - горе или радость получить такое письмо. Но теперь, глядя на нее, понял, что это - страшное горе! Я понял, что она никогда не теряла надежды! Тринадцать лет тому назад ее отец пропал без вести в полярных льдах, где нет ничего проще, как умереть от голода и от холода. Но для нее он умер только сейчас!

Юрий Бондарев «Юность командиров» (роман)

Они медленно шли по улице. Снег летел в свете одиноких фонарей, сыпался с крыш; возле темных подъездов намело свежие сугробы. Во всем квартале было белым-бело, и вокруг - ни одного прохожего, как в глухую пору зимней ночи. А было уже утро. Было пять часов утра нового, народившегося года. Но им обоим казалось, что не кончился еще вчерашний вечер с его огнями, густым снегом на воротниках, движением и сутолокой на трамвайных остановках. Просто сейчас по пустынным улицам спящего города мела, стучала в заборы и ставни прошлогодняя метелица. Она началась в старом году и не кончилась в новом. А они шли и шли мимо дымящихся сугробов, мимо заметенных подъездов. Время утратило свой смысл. Оно остановилось вчера. И вдруг в глубине улицы показался трамвай. Этот вагон, пустой, одинокий, тихо полз, пробиваясь в снежной мгле. Трамвай напомнил о времени. Оно сдвинулось. - Подождите, куда мы пришли? Ах да, Октябрьская! Смотрите, мы дошли до Октябрьской. Хватит. Я сейчас упаду в снег от усталости. Валя решительно остановилась, опустив подбородок в мех воротника, задумчиво поглядела на мутные в метели огни трамвая. От дыхания мех возле губ ее заиндевел, заиндевели кончики ресниц, и Алексей увидел: они смерзлись. Он проговорил: - Кажется, утро... - А трамвай такой унылый, усталый, как мы с вами, - сказала Валя и засмеялась. - После праздника всегда чего-то жалко. Вот и у вас почему-то грустное лицо. Он ответил, глядя на приближающиеся из метели огни: - Я четыре года не ездил на трамвае. Я хотел бы вспомнить, как это делается. Честное слово. В самом деле, за две недели пребывания в артиллерийском училище в тыловом городе Алексей мало освоился с мирной жизнью, он был изумлен тишиной, он был переполнен ею. Его умиляли отдаленные трамвайные звонки, свет в окнах, снежное безмолвие зимних вечеров, дворники у ворот (совсем как до войны), лай собак - все-все, что давно было полузабыто. Когда же он один шел по улице, то невольно думал: "Вон там, на углу, - хорошая противотанковая позиция, виден перекресток, вон в том домике с башней может быть пулеметная точка, простреливается улица". Все это привычно и прочно еще жило в нем. Валя подобрала вокруг ног пальто, сказала: - Конечно, за билеты платить не будем. Поедем "зайцами". Тем более кондуктор видит новогодние сны! Одни в этом пустом трамвае, они сидели напротив друг друга. Валя вздохнула, потерла перчаткой скрипучий иней окна, подышала. Она протерла "глазок": в нем редко проплывали мутные пятна фонарей. Потом отряхнула перчатку о колени и, выпрямившись, подняла близкие глаза, спросила серьезно: - Вы что-нибудь сейчас вспомнили? - Что я вспомнил? - проговорил Алексей, в упор встретив ее взгляд. Одну разведку. И Новый год под Житомиром, вернее - под хутором Макаровым. Нас, двоих артиллеристов, тогда взяли в поиск... Трамвай катился по улицам, мерзло визжали колеса; Валя наклонилась к протертому "глазку", который уже весь густо налился холодной синью: то ли светало, то ли перестал снег, и луна засияла над городом.

Борис Васильев «А зори здесь тихие» (повесть)

Рита знала, что рана ее смертельна и что умирать ей придется долго и трудно. Пока боли почти не было, только все сильнее пекло в животе и хотелось пить. Но пить было нельзя, и Рита просто мочила в лужице тряпочку и прикладывала к губам. Васков спрятал ее под еловым выворотнем, забросал ветками и ушел. По тому времени еще стреляли, но вскоре все вдруг затихло, и Рита заплакала. Плакала беззвучно, без вздохов, просто по лицу текли слезы, она поняла, что Женьки больше нет. А потом и слезы пропали. Отступили перед тем огромным, что стояло сейчас перед нею, с чем нужно было разобраться, к чему следовало подготовиться. Холодная черная бездна распахивалась у ее ног, и Рита мужественно и сурово смотрела в нее. Вскоре вернулся Васков.Разбросал ветки, молча сел рядом, обхватив раненую руку и покачиваясь.

— Женя погибла?

Он кивнул. Потом сказал:

— Мешков наших нет. Ни мешков, ни винтовок. Либо с собой унесли, либо спрятали где.

— Женя сразу... умерла?

— Сразу, — сказал он, и она почувствовала, что сказал он неправду. — Они ушли. За

взрывчаткой, видно... — Он поймал ее тусклый, все понимающий взгляд, выкрикнул вдруг: — Не победили они нас, понимаешь? Я еще живой, меня еще повалить надо!..

Он замолчал, стиснув зубы. Закачался, баюкая раненую руку.

— Здесь у меня болит, — он ткнул в грудь. — Здесь свербит, Рита. Так свербит!.. Положил ведь я вас, всех пятерых положил, а за что? За десяток фрицев?

— Ну, зачем так... Все же понятно, война.

— Пока война, понятно. А потом, когда мир будет? Будет понятно, почему вам умирать

приходилось? Почему я фрицев этих дальше не пустил, почему такое решение принял? Что ответить, когда спросят что ж это вы, мужики, мам наших от пуль защитить не могли? Что ж это вы со смертью их оженили, а сами целенькие? Дорогу Кировскую берегли да Беломорский канал? Да там ведь тоже, поди, охрана, там ведь людишек куда больше, чем пятеро девчат да старшина с наганом…

— Не надо, — тихо сказала она. — Родина ведь не с каналов начинается. Совсем не оттуда. А мы ее защищали. Сначала ее, а уж погом — канал.

— Да... — Васков тяжело вздохнул, помолчал. — Ты полежи покуда, я вокруг погляжу. А то наткнутся — и концы нам. — Он достал наган, зачем-то старательно обтер его рукавом. — Возьми. Два патрона, правда, осталось, но все-таки спокойнее с ним. — Погоди. — Рита глядела куда-то мимо его лица, в перекрытое ветвями небо. — Помнишь, на немцев я у разъезда наткнулась? Я тогда к маме в город бегала. Сыночек у меня там, три годика. Аликом зовут, Альбертом. Мама больна очень, долго не проживет, а отец мой без вести пропал.

— Не тревожься, Рита. Понял я все.

— Спасибо тебе. — Она улыбнулась бесцветными губами. — Просьбу мою последнюю

выполнишь?

— Нет, — сказал он.

— Бессмысленно, все равно ведь умру. Только намучаюсь.

— Я разведку произведу и вернусь. К ночи до своихдоберемся.

— Поцелуй меня, — вдруг сказала она.

Он неуклюже наклонился, неуклюже ткнулся губами в лоб.

— Колючий... — еле слышно вздохнула она, закрывая глаза. — Иди. Завали меня ветками и иди. По серым, проваленным щекам ее медленно ползли слезы. Федот Евграфыч тихо поднялся, аккуратно прикрыл Риту еловыми лапами и быстро зашагал к речке. Навстречу немцам…

Юрий Яковлев «Сердце земли» (рассказ)

Дети никогда не запоминают мать молодой, красивой, потому что понимание красоты приходит позже, когда материнская красота успевает увянуть. Я запомнил свою мать седой и усталой, а говорят, она была красива. Большие задумчивые глаза, в которых проступал свет сердца. Ровные тёмные брови, длинные ресницы. На высокий лоб спадали дымчатые волосы. До сих пор слышу её негромкий голос, неторопливые шаги, ощущаю бережное прикосновение рук, шершавое тепло платья на её плече. Это не имеет отношения к возрасту, это вечно. Дети никогда не говорят матери о своей любви к ней. Они даже не знают, как называется чувство, которое всё сильнее привязывает их к матери. В их понимании это вообще не чувство, а что-то естественное и обязательное, как дыхание, утоление жажды. Но в любви ребёнка к матери есть свои золотые дни. Я пережил их в раннем возрасте, когда впервые осознал, что самый необходимый человек на свете - мама. Память не сохранила почти никаких подробностей тех далёких дней, но я знаю об этом своём чувстве, потому что оно до сих пор теплится во мне, не развеялось по свету. И я берегу его, потому что без любви к матери в сердце - холодная пустота. Я никогда не называл свою мать матерью, мамой. У меня для неё было другое слово - мамочка. Даже став большим, я не мог изменить этому слову. У меня отросли усы, появился бас. Я стеснялся этого слова и на людях произносил его чуть слышно. Последний раз я произнёс его на мокрой от дождя платформе, у красной солдатской теплушки, в давке, под звуки тревожных гудков паровоза, под громкую команду «по вагонам!». Я не знал, что навсегда прощаюсь с матерью. Я шептал «мамочка» ей на ухо и, чтобы никто не видел моих мужских слёз, вытирал их о её волосы… Но когда теплушка тронулась, не выдержал, забыл, что я мужчина, солдат, забыл, что вокруг люди, множество людей, и сквозь грохот колёс, сквозь бьющий в глаза ветер закричал: - Мамочка! А потом были письма. И было у писем из дома одно необычайное свойство, которое каждый открывал для себя и никому не признавался в своём открытии. В самые трудные минуты, когда казалось, что всё кончено или кончится в следующее мгновение и нет уже ни одной зацепки за жизнь, мы находили в письмах из дома неприкосновенный запас жизни. Когда от мамы приходило письмо, не было ни бумаги, ни конверта с номером полевой почты, ни строчек. Был только мамин голос, который я слышал даже в грохоте орудий, и дым землянки касался щеки, как дым родного дома. Под Новый год мама подробно рассказывала в письме о ёлке. Оказывается, в шкафу случайно нашлись ёлочные свечи, короткие, разноцветные, похожие на отточенные цветные карандаши. Их зажгли, и с еловых веток по комнате разлился ни с чем не сравнимый аромат стеарина и хвои. В комнате было темно, и только весёлые блуждающие огоньки замирали и разгорались, и тускло мерцали золочёные грецкие орехи. Потом оказалось, что всё это было легендой, которую умирающая мама сочинила для меня в ледяном доме, где все стёкла были выбиты взрывной волной, а печки были мертвы и люди умирали от голода, холода и осколков. И она писала, из ледяного блокадного города посылая мне последние капли своего тепла, последние кровинки. А я поверил легенде. Держался за неё - за свой неприкосновенный запас, за свою резервную жизнь. Был слишком молод, чтобы читать между строк. Я читал сами строки, не замечая, что буквы кривые, потому что их выводила рука, лишённая сил, для которой перо было тяжёлым, как топор. Мать писала эти письма, пока билось сердце…

Железников «Собаки не ошибаются» (рассказ)

У Юры Хлопотова была самая большая и интересная коллекция марок в классе. Из-за этой коллекции и отправился Валерка Снегирёв к своему однокласснику в гости. Когда Юра начал вытаскивать из массивного письменного стола огромные и почему-то пыльные альбомы, прямо над головами мальчишек раздался протяжный и жалобный вой... - Не обращай внимания! - махнул рукой Юрка, сосредоточенно ворочая альбомы. - Собака у соседа! - Почему же она воет? - Откуда я знаю. Она каждый день воет. До пяти часов.
В пять перестаёт. Мой папа говорит: если не умеешь ухаживать, не заводи собак... Взглянув на часы и махнув рукой Юре, Валерка в прихожей торопливо намотал шарф, надел пальто. Выбежав на улицу, перевёл дух и нашёл на фасаде дома Юркины окна. Три окна на девятом этаже над квартирой Хлопотовых были неуютно темны. Валерка, прислонившись плечом к холодному бетону фонарного столба, решил ждать, сколько понадобится. И вот крайнее из окон тускло засветилось: включили свет, видимо, в прихожей… Дверь открылась сразу, но Валерка даже не успел увидеть, кто стоял на пороге, потому что откуда-то вдруг выскочил маленький коричневый клубок и, радостно визжа, бросился Валерке под ноги. Валерка почувствовал на своём лице влажные прикосновения тёплого собачьего языка: совсем крошечная собака, а прыгала так высоко! (Он протянул руки, подхватил собаку, и она уткнулась ему в шею, часто и преданно дыша.
- Чудеса! - раздался густой, сразу заполнивший всё пространство лестничной клетки голос. Голос принадлежал щуплому невысокому человеку. - Ты ко мне? Странное, понимаешь, дело... Янка с чужими... не особенно любезна. А к тебе - вон как! Заходи. - Я на минутку, по делу. Человек сразу стал серьёзным. - По делу? Слушаю. - Собака ваша... Яна... Воет целыми днями. Человек погрустнел. - Так... Мешает, значит. Тебя родители прислали? - Я просто хотел узнать, почему она воет. Ей плохо, да? - Ты прав, ей плохо. Янка привыкла днём гулять, а я на работе. Вот приедет моя жена, и всё будет в порядке. Но собаке ведь не объяснишь! - Я прихожу из школы в два часа... Я бы мог гулять с ней после школы! Хозяин квартиры странно посмотрел на непрошеного гостя, затем вдруг подошёл к пыльной полке, протянул руку и достал ключ. - Держи. Пришло время удивляться Валерке. - Вы что же, любому незнакомому человеку ключ от квартиры доверяете? - Ох, извини, пожалуйста, - мужчина протянул руку. - Давай знакомиться! Молчанов Валерий Алексеевич, инженер. - Снегирёв Валерий, ученик 6-го «Б», - с достоинством ответил мальчишка. - Очень приятно! Теперь порядок? Собаке Яне не хотелось спускаться на пол, а потом она бежала за Валеркой до самой двери. - Собаки не ошибаются, не ошибаются... - бурчал себе под нос инженер Молчанов.

Николай Гарин-Михайловский «Тёма и Жучка» (рассказ)

Няня, где Жучка? - спрашивает Тёма. - Жучку в старый колодец бросил какой-то ирод, - отвечает няня. - Весь день, говорят, визжала, сердечная... Мальчик с ужасом вслушивается в слова няни, и мысли роем теснятся в его голове. У него мелькает масса планов, как спасти Жучку, он переходит от одного невероятного проекта к другому и незаметно для себя засыпает. Он просыпается от какого-то толчка среди прерванного сна, в котором он всё вытаскивал Жучку, но она срывалась и вновь падала на дно колодца. Решив немедленно идти спасать свою любимицу, Тёма на цыпочках подходит к стеклянной двери и тихо, чтобы не произвести шума, выходит на террасу. На дворе светает. Подбежав к отверстию колодца, он вполголоса зовёт: - Жучка, Жучка! Жучка, узнав голос хозяина, радостно и жалобно визжит. - Я сейчас тебя вызволю! - кричит он, точно собака понимает его. Фонарь и два шеста с перекладиной внизу, на которой лежала петля, начали медленно спускаться в колодец. Но этот так хорошо обдуманный план неожиданно лопнул: как только приспособление достигло дна, собака сделала попытку схватиться за него, но, потеряв равновесие, свалилась в грязь. Мысль, что он ухудшил положение дела, что Жучку можно было ещё спасти и теперь он сам виноват в том, что она погибнет, заставляет Тёму решиться на выполнение второй части сна - самому спуститься в колодец. Он привязывает верёвку к одной из стоек, поддерживающих перекладину, и лезет в колодец. Он сознаёт только одно: времени терять нельзя ни секунды. На мгновенье в душу закрадывается страх, как бы не задохнуться, но он вспоминает, что Жучка сидит там уже целые сутки. Это успокаивает его, и он спускается дальше. Жучка, опять усевшаяся на прежнее место, успокоилась и весёлым попискиванием выражает сочувствие безумному предприятию. Это спокойствие и твёрдая уверенность Жучки передаются мальчику, и он благополучно достигает дна. Не теряя времени, Тёма обвязывает вожжами собаку, затем поспешно карабкается наверх. Но подниматься труднее, чем спускаться! Нужен воздух, нужны силы, а того и другого у Тёмы уже мало. Страх охватывает его, но он подбадривает себя дрожащим от ужаса голосом: - Не надо бояться, не надо бояться! Стыдно бояться! Трусы только боятся! Кто делает дурное - боится, а я дурного не делаю, я Жучку вытаскиваю, меня мама с папой за это похвалят. Тёма улыбается и снова спокойно ждёт прилива сил. Таким образом, незаметно его голова высовывается наконец над верхним срубом колодца. Сделав последнее усилие, он выбирается сам и вытаскивает Жучку. Но теперь, когда дело сделано, силы быстро оставляют его, и он падает в обморок.

Владимир Железников «Три ветки мимозы» (рассказ)

Утром в хрустальной вазе на столе Витя увидел огромный букет мимозы. Цветы были такие жёлтые и свежие, как первый тёплый день! - Это мне папа подарил, - сказала мама. - Ведь сегодня Восьмое марта. Действительно, сегодня Восьмое марта, а он совсем забыл об этом. Он немедленно побежал к себе в комнату, схватил портфель, вытащил открытку, в которой было написано: «Дорогая мамочка, поздравляю тебя с Восьмым марта и обещаю всегда тебя слушаться», и торжественно вручил её маме. А когда он уже уходил в школу, мама вдруг предложила: - Возьми несколько веточек мимозы и подари Лене Поповой. Лена Попова была его соседкой по парте. - Зачем? - хмуро спросил он. - А затем, что сегодня Восьмое марта, и я уверена, что все ваши мальчики что-нибудь подарят девочкам. Он взял три веточки мимозы и пошёл в школу. По дороге ему казалось, что все на него оглядываются. Но у самой школы ему повезло: он встретил Лену Попову. Подбежав к ней, протянул мимозу. - Это тебе. - Мне? Ой, как красиво! Большое спасибо, Витя! Она, казалось, готова была благодарить его ещё час, но он повернулся и убежал. И на первой перемене оказалось, что никто из мальчиков в их классе ничего не подарил девочкам. Ни один. Только перед Леной Поповой лежали нежные веточки мимозы. - Откуда у тебя цветы? - спросила учительница. - Это мне Витя подарил, - спокойно сказала Лена. Все сразу зашушукались, посмотрев на Витю, а Витя низко опустил голову. А на перемене, когда Витя как ни в чём не бывало подошёл к ребятам, хотя уже чувствовал недоброе, Валерка стал кривляться, глядя на него. - А вот и жених пришёл! Здорóво, юный жених! Ребята засмеялись. А тут проходили мимо старшеклассники, и все на него смотрели и спрашивали, чей он жених. Еле досидев до конца уроков, он, как только прозвенел звонок, со всех ног бросился домой, чтобы там, дома, сорвать свою досаду и обиду. Когда мама открыла ему дверь, он закричал: - Это ты, это ты виновата, это всё из-за тебя! Витя вбежал в комнату, схватил веточки мимозы и бросил их на пол. - Ненавижу эти цветы, ненавижу! Он стал топтать ветки мимозы ногами, и жёлтые нежные цветочки лопались и умирали под грубой подмёткой его ботинок. А Лена Попова несла домой три нежные веточки мимозы в мокрой тряпочке, чтобы они не завяли. Она несла их впереди себя, и ей казалось, что в них отражается солнце, что они такие красивые, такие особенные...

Владимир Железников «Чучело» (повесть)

А Димка тем временем сообразил, что все про него забыли, проскользнул по стенке за спинами ребят к двери, взялся за ее ручку, осторожно нажал, чтобы открыть без скрипа и сбежать… Ах, как ему хотелось исчезнуть именно сейчас, пока Ленка не уехала, а потом, когда она уедет, когда он не будет видеть ее осуждающих глаз, он что-нибудь придумает, обязательно придумает… В последний момент он оглянулся, столкнулся взглядом с Ленкой и замер. Он стоял один у стены, опустив глаза. - Посмотри на него! - сказала Железная Кнопка Ленке. Голос у нее задрожал от негодования. - Даже глаз не может поднять! - Да, незавидная картинка, - сказал Васильев. - Облез малость. Ленка медленно приближалась к Димке. Железная Кнопка шла рядом с Ленкой, говорила ей: - Я понимаю, тебе трудно… Ты ему верила… зато теперь увидела его истинное лицо! Ленка подошла к Димке вплотную - стоило ей протянуть руку, и она дотронулась бы до его плеча. - Садани его по роже! - крикнул Лохматый. Димка резко повернулся к Ленке спиной. - Я говорила, говорила! -Железная Кнопка была в восторге. Голос ее звучал победно. -Час расплаты никого не минует!.. Справедливость восторжествовала! Да здравствует справедливость! Она вскочила на парту: - Ре-бя-та! Сомову - самый жестокий бойкот! И все закричали: - Бойкот! Сомову - бойкот! Железная Кнопка подняла руку: - Кто за бойкот? И все ребята подняли за нею руки - целый лес рук витал над их головами. А многие так жаждали справедливости, что подняли сразу по две руки. «Вот и все, - подумала Ленка, - вот Димка и дождался своего конца». А ребята тянули руки, тянули, и окружили Димку, и оторвали его от стены, и вот-вот он должен был исчезнуть для Ленки в кольце непроходимого леса рук, собственного ужаса и ее торжества и победы. Все были за бойкот! Только одна Ленка не подняла руки. - А ты? - удивилась Железная Кнопка. - А я - нет, - просто сказала Ленка и виновато, как прежде, улыбнулась. - Ты его простила? - спросил потрясенный Васильев. - Вот дурочка, - сказала Шмакова. - Он же тебя предал! Ленка стояла у доски, прижавшись стриженым затылком к ее черной холодной поверхности. Ветер прошлого хлестал ее по лицу: «Чу-че-ло-о-о, пре-да-тель!.. Сжечь на костре-е-е-е!» - Но почему, почему ты против?! -Железной Кнопке хотелось понять, что мешало этой Бессольцевой объявить Димке бойкот. -Именно ты - против. Тебя никогда нельзя понять… Объясни! - Я была на костре, - ответила Ленка. - И по улице меня гоняли. А я никогда никого не буду гонять… И никогда никого не буду травить. Хоть убейте!

Илья Турчин
Крайний случай

Так и дошёл Иван до Берлина, неся на своих могучих плечах свободу. В руках у него был неразлучный друг - автомат. За пазухой - краюшка материнского хлеба. Так и сберёг краюшку до самого Берлина. 9 мая 1945 года разгромленная фашистская Германия сдалась. Смолкли орудия. Остановились танки. Отвыли сигналы воздушных тревог. Тихо стало на земле. И люди услышали, как шуршит ветер, растёт трава, поют птицы. В этот час попал Иван на одну из берлинских площадей, где ещё догорал подожжённый фашистами дом. Площадь была пуста. И вдруг из подвала горящего дома вышла маленькая девочка. У неё были тоненькие ножки и потемневшее от горя и голода лицо. Нетвёрдо ступая по залитому солнцем асфальту, беспомощно протянув руки, будто слепая, девочка пошла навстречу Ивану. И такой маленькой и беспомощной показалась она Ивану на огромной пустой, будто вымершей, площади, что он остановился, и сердце его стиснула жалость. Достал Иван из-за пазухи драгоценную краюшку, присел на корточки и протянул девочке хлеб. Никогда ещё краюшка не была такой тёплой. Такой свежей. Никогда ещё так не пахла ржаной мукой, парным молоком, добрыми материнскими руками. Девочка улыбнулась, а худенькие пальцы вцепились в краюшку. Иван осторожно поднял девочку с опалённой земли. А в этот миг из-за угла выглянул страшный, обросший Фриц - Рыжий лис. Что ему было до того, что кончилась война! Только одна мысль крутилась в его помутившейся фашистской голове: "Найти и убить Ивана!". И вот он, Иван, на площади, вот его широкая спина. Фриц - Рыжий лис достал из-под пиджака поганый пистолет с кривым дулом и выстрелил предательски из-за угла. Пуля попала Ивану в самое сердце. Дрогнул Иван. Пошатнулся. Но не упал - побоялся девочку уронить. Только почувствовал, как тяжёлым металлом наливаются ноги. Бронзовыми стали сапоги, плащ, лицо. Бронзовой - девочка на его руках. Бронзовым - грозный автомат за могучими плечами. С бронзовой щеки девочки скатилась слеза, ударилась о землю и превратилась в сверкающий меч. Взялся бронзовый Иван за его рукоятку. Закричал Фриц - Рыжий лис от ужаса и страха. Дрогнула от крика обгорелая стена, рухнула и похоронила его под собой... И в ту же минуту краюшка, что оставалась у матери, тоже бронзовой стала. Поняла мать, что стряслась с сыном беда. Кинулась на улицу, побежала, куда сердце повело. Спрашивают её люди:

Куда торопишься?

К сыну. С сыном беда!

И подвозили её на машинах и на поездах, на пароходах и на самолётах. Быстро добралась мать до Берлина. Вышла она на площадь. Увидела бронзового сына - подкосились у неё ноги. Упала мать на колени, да так и замерла в вечной скорби своей. Бронзовый Иван с бронзовой девочкой на руках и по сей день стоит в городе Берлине - всему миру виден. А присмотришься - заметишь между девочкой и широкой Ивановой грудью бронзовую краюшку материнского хлеба. И если на Родину нашу нападут враги, оживёт Иван, бережно поставит девочку на землю, поднимет свой грозный автомат и - горе врагам!

Елена Пономаренко
ЛЕНОЧКА

Теплом и гомоном грачей наполнялась весна. Казалось, что уже сегодня кончится война. Уже четыре года как я на фронте. Почти никого не осталось в живых из санинструкторов батальона. Моё детство как-то сразу перешло во взрослую жизнь. В перерывах между боями я часто вспоминала школу, вальс… А наутро война. Решили всем классом идти на фронт. Но девчонок оставили при больнице проходить месячные курсы санинструкторов. Когда я прибыла в дивизию, уже видела раненых. Говорили, что у этих ребят даже оружия не было: добывали в бою. Первое ощущение беспомощности и страха я испытала в августе сорок первого… — Ребята есть кто живой? - пробираясь по окопам, спрашивала я, внимательно вглядываясь в каждый метр земли. - Ребята, кому помощь нужна? Я переворачивала мёртвые тела, все они смотрели на меня, но никто не просил помощи, потому что уже не слышали. Артналёт уничтожил всех… — Ну не может такого быть, хоть кто-то же должен остаться в живых?! Петя, Игорь, Иван, Алёшка! - я подползла к пулемёту и увидела Ивана. — Ванечка! Иван! - закричала во всю мощь своих лёгких, но тело уже остыло, только голубые глаза неподвижно смотрели в небо. Спустившись во второй окоп, я услышала стон. — Есть кто живой? Люди, отзовитесь хоть кто-нибудь! - опять закричала я. Стон повторился, неясный, глухой. Бегом побежала мимо мёртвых тел, ища его, оставшегося в живых. — Миленький! Я здесь! Я здесь! И опять стала переворачивать всех, кто попадался на пути. - Нет! Нет! Нет! Я обязательно тебя найду! Ты только дождись меня! Не умирай! - и спрыгнула в другой окоп. Вверх, взлетела ракета, осветив его. Стон повторился где-то совсем рядом. — Я же потом никогда себе не прощу, что не нашла тебя, - закричала я и скомандовала себе: — Давай. Давай, прислушивайся! Ты его найдёшь, ты сможешь! Ещё немного - и конец окопа. Боже, как же страшно! Быстрее, быстрее! «Господи, если ты есть, помоги мне его найти!» - и я встала на колени. Я, комсомолка, просила Господа о помощи… Было ли это чудом, но стон повторился. Да он в самом конце окопа! — Держись! - закричала я что есть сил и буквально ворвалась в блиндаж, прикрытый плащ-палаткой. — Родненький, живой! - руки работали быстро, понимая, что он уже не жилец: тяжелейшее ранение в живот. Свои внутренности он придерживал руками. — Тебе придётся пакет доставить, - тихо прошептал он, умирая. Я прикрыла его глаза. Передо мной лежал совсем молоденький лейтенант. — Да как же это?! Какой пакет? Куда? Ты не сказал куда? Ты не сказал куда! - осматривая все вокруг, вдруг увидела торчащий в сапоге пакет. «Срочно, - гласила надпись, подчёркнутая красным карандашом. - Полевая почта штаба дивизии». Сидя с ним, молоденьким лейтенантом, прощалась, а слезы катились одна за другой. Забрав его документы, шла по окопу, шатаясь, меня подташнивало, когда закрывала по пути глаза мёртвым бойцам. Пакет я доставила в штаб. И сведения там, действительно, оказались очень важными. Только вот медаль, которую мне вручили, мою первую боевую награду, никогда не надевала, потому как принадлежала она тому лейтенанту, Останькову Ивану Ивановичу. …После окончания войны я передала эту медаль матери лейтенанта и рассказала, как он погиб. А пока шли бои… Четвёртый год войны. За это время я совсем поседела: рыжие волосы стали совершенно белыми. Приближалась весна с теплом и грачиным гомоном…

Борис Ганаго
«Письмо Богу»

Э то произошло в конце XIX столетия. Петербург. Канун Рождества. С залива дует холодный пронизывающий ветер. Сыплет мелкий колючий снег. Цокают копыта лошадей по булыжной мостовой, хлопают двери магазинов - делаются последние покупки перед праздником. Все торопятся побыстрее добраться до дома.
Т олько маленький мальчик медленно бредет по заснеженной улице. О н то и дело достает из карманов ветхого пальто озябшие покрасневшиеруки и пытается согреть их своим дыханием. Затем снова засовывает их поглубже в карманы и идет дальше. Вот останавливается у витрины булочной и разглядывает выставленные за стеклом крендели и баранки. Д верь магазина распахнулась, выпуская очередного покупателя, и из нее потянуло ароматом свежеиспеченного хлеба. Мальчик судорожно сглотнул слюну, потоптался на месте и побрел дальше.
Н езаметно опускаются сумерки. Прохожих становится все меньше и меньше. Мальчик приостанавливается у здания, в окнах которого горит свет, и, поднявшись на цыпочки, пытается заглянуть внутрь. Немного помедлив, он открывает дверь.
С тарый писарь сегодня задержался на службе. Ему некуда торопиться. Уже давно он живет один и в праздники особенно остро чувствует свое одиночество. Писарь сидел и с горечью думал о том, что ему не с кем встречать Рождество, некому делать подарки. В это время дверь отворилась. Старик поднял глаза и увидел мальчика.
- Дяденька, дяденька, мне надо написать письмо! - быстро проговорил мальчик.
- А деньги у тебя есть? - строго спросил писарь.
М альчик, теребя в руках шапку, сделал шаг назад. И тут одинокий писарь вспомнил, что сегодня канун Рождества и что ему так хотелось сделать кому-нибудь подарок. Он достал чистый лист бумаги, обмакнул перо в чернила и вывел: «Петербург. 6 января. Господину...»
- Как фамилия господина?
- Это не господин, - пробормотал мальчик, еще не до конца веря своей удаче.
- Ах, это дама? - улыбнувшись, спросил писарь.
- Нет-нет! - быстро проговорил мальчик.
- Так кому же ты хочешь написать письмо? - удивился старик.
- Иисусу.
- Как ты смеешь насмехаться над пожилым человеком? - возмутился писарь и хотел указать мальчику на дверь. Но тут увидел в глазах ребенка слезы и вспомнил, что сегодня канун Рождества. Ему стало стыдно за свой гнев, и уже потеплевшим голосом он спросил:
- А что ты хочешь написать Иисусу?
- Моя мама всегда учила меня просить помощи у Бога, когда трудно. Она сказала, что Бога зовут Иисус Христос, - мальчик подошел ближе к писарю и продолжал. - А вчера она уснула, и я никак не могу ее разбудить. Дома нет даже хлеба, мне так хочется есть, - он ладонью вытер набежавшие на глаза слезы.
- А как ты ее будил? - спросил старик, поднявшись из-за своего стола.
- Я ее целовал.
- А она дышит?
- Что ты, дяденька, разве во сне дышат?
- Иисус Христос уже получил твое письмо, - сказал старик, обнимая мальчика за плечи. -Он велел мне заботиться о тебе, а твою маму забрал к себе.
С тарый писарь подумал: «Мать моя, уходя в мир иной, ты велела мне быть добрым человеком и благочестивым христианином. Я забыл твой наказ, но теперь тебе не будет стыдно за меня».

Б. Екимов. “Говори, мама, говори…”

По утрам теперь звонил телефон-мобильник. Черная коробочка оживала:
загорался в ней свет, пела веселая музыка и объявлялся голос дочери, словно рядом она:
— Мама, здравствуй! Ты в порядке? Молодец! Вопросы и пожелания? Замечательно! Тогда целую. Будь-будь!
Коробочка тухла, смолкала. Старая Катерина дивилась на нее, не могла привыкнуть. Такая вроде малость — спичечный коробок. Никаких проводов. Лежит-лежит — и вдруг заиграет, засветит, и голос дочери:
— Мама, здравствуй! Ты в порядке? Не надумала ехать? Гляди… Вопросов нет? Целую. Будь-будь!
А ведь до города, где дочь живет, полторы сотни верст. И не всегда легких, особенно в непогоду.
Но в год нынешний осень выдалась долгая, теплая. Возле хутора, на окрестных курганах, порыжела трава, а тополевое да вербовое займище возле Дона стояло зеленым, и по дворам по-летнему зеленели груши да вишни, хотя по времени им давно пора отгореть рдяным да багровым тихим пожаром.
Птичий перелет затянулся. Неспешно уходила на юг казарка, вызванивая где-то в туманистом, ненастном небе негромкое онг-онг… онг-онг…
Да что о птице говорить, если бабка Катерина, иссохшая, горбатенькая от возраста, но еще проворная старушка, никак не могла собраться в отъезд.
— Кидаю умом, не накину… — жаловалась она соседке. — Ехать, не ехать?.. А может, так и будет тепло стоять? Гутарят по радио: навовсе поломалась погода. Ныне ведь пост пошел, а сороки ко двору не прибились. Тепло-растепло. Туды-сюды… Рождество да Крещенье. А там пора об рассаде думать. Чего зря и ехать, колготу разводить.
Соседка лишь вздыхала: до весны, до рассады было еще ох как далеко.
Но старая Катерина, скорее себя убеждая, вынимала из пазухи еще один довод — мобильный телефон.
— Мобила! — горделиво повторяла она слова городского внука. — Одно слово — мобила. Нажал кнопку, и враз — Мария. Другую нажал — Коля. Кому хочешь жалься. И чего нам не жить? — вопрошала она. — Зачем уезжать? Хату кидать, хозяйство…
Этот разговор был не первый. С детьми толковала, с соседкой, но чаще сама с собой.
Последние годы она уезжала зимовать к дочери в город. Одно дело — возраст: трудно всякий день печку топить да воду носить из колодца. По грязи да в гололед. Упадешь, расшибешься. И кто поднимет?
Хутор, еще недавно людный, с кончиной колхоза разошелся, разъехался, вымер. Остались лишь старики да пьянь. И хлеб не возят, про остальное не говоря. Тяжело старому человеку зимовать. Вот и уезжала к своим.
Но с хутором, с гнездом насиженным нелегко расставаться. Куда девать малую живность: Тузика, кошку да кур? Распихивать по людям?.. И о хате душа болит. Пьянчуги залезут, последние кастрюлешки упрут.
Да и не больно весело на старости лет новые углы обживать. Хоть и родные дети, но стены чужие и вовсе другая жизнь. Гостюй да оглядывайся.
Вот и думала: ехать, не ехать?.. А тут еще телефон привезли на подмогу — “мобилу”. Долго объясняли про кнопки: какие нажимать, а какие не трогать. Обычно звонила дочь из города, по утрам.
Запоет веселая музыка, вспыхнет в коробочке свет. Поначалу старой Катерине казалось, что там, словно в малом, но телевизоре, появится лицо дочери. Объявлялся лишь голос, далекий и ненадолго:
— Мама, здравствуй! Ты в порядке? Молодец. Вопросы есть? Вот и хорошо. Целую. Будь-будь.
Не успеешь опомниться, а уже свет потух, коробочка смолкла.
В первые дни старая Катерина лишь дивилась такому чуду. Прежде на хуторе был телефон в колхозной конторе. Там все привычно: провода, черная большая трубка, долго можно говорить. Но тот телефон уплыл вместе с колхозом. Теперь появился “мобильный”. И то слава богу.
— Мама! Слышишь меня?! Живая-здоровая? Молодец. Целую.
Не успеешь и рта раскрыть, а коробочка уж потухла.
— Это что за страсть такая… — ворчала старая женщина. — Не телефон, свиристелка. Прокукарекал: будь-будь… Вот тебе и будь. А тут…
А тут, то есть в жизни хуторской, стариковской, было много всего, о чем рассказать хотелось.
— Мама, слышишь меня?
— Слышу, слышу… Это ты, доча? А голос будто не твой, какой-то хрипавый. Ты не хвораешь? Гляди одевайся теплей. А то вы городские — модные, платок пуховый повяжи. И нехай глядят. Здоровье дороже. А то я ныне сон видала, такой нехороший. К чему бы? Вроде на нашем подворье стоит скотиняка. Живая. Прямо у порога. Хвост у нее лошадиный, на голове — рога, а морда козиная. Это что за страсть? И к чему бы такое?
— Мама, — донеслось из телефона строгое. — Говори по делу, а не про козиные морды. Мы же тебе объясняли: тариф.
— Прости Христа ради, — опомнилась старая женщина. Ее и впрямь упреждали, когда телефон привезли, что он дорогой и нужно говорить короче, о самом главном.
Но что оно в жизни главное? Особенно у старых людей... И в самом деле ведь привиделась ночью такая страсть: лошадиный хвост и козья страшенная морда.
Вот и думай, к чему это? Наверное, не к добру.
Снова миновал день, за ним — другой. Старой женщины жизнь катилась привычно: подняться, прибраться, выпустить на волю кур; покормить да напоить свою малую живность да и самой чего поклевать. А потом пойдет цеплять дело за дело. Не зря говорится: хоть и дом невелик, а сидеть не велит.
Просторное подворье, которым когда-то кормилась немалая семья: огород, картофельник, левада. Сараи, закуты, курятник. Летняя кухня-мазанка, погреб с выходом. Плетневая городьба, забор. Земля, которую нужно копать помаленьку, пока тепло. И дровишки пилить, ширкая ручною пилой на забазье. Уголек нынче стал дорогущий, его не укупишь.
Помаленьку да полегоньку тянулся день, пасмурный, теплый. Онг-онг... онг-онг… — слышалось порой. Это казарка уходила на юг, стая за стаей. Улетали, чтобы весной вернуться. А на земле, на хуторе было по-кладбищенски тихо. Уезжая, сюда люди уже не возвращались ни весной, ни летом. И потому редкие дома и подворья словно расползались по-рачьи, чураясь друг друга.
Прошел еще один день. А утром слегка подморозило. Деревья, кусты и сухие травы стояли в легком куржаке — белом пушистом инее. Старая Катерина, выйдя во двор, глядела вокруг, на эту красоту, радуясь, а надо бы вниз, под ноги глядеть. Шла-шла, запнулась, упала, больно ударившись о корневище.
Неловко начался день, да так и пошел не в лад.
Как всегда поутру, засветил и запел телефон мобильный.
— Здравствуй, моя доча, здравствуй. Одно лишь звание, что — живая. Я ныне так вдарилась, — пожаловалась она. — Не то нога подыграла, а может, склизь. Где, где… — подосадовала она. — Во дворе. Воротца пошла отворять, с ночи. А тама, возля ворот, там грушина-черномяска. Ты ее любишь. Она сладимая. Я из нее вам компот варю. Иначе бы я ее давно ликвидировала. Возля этой грушины…
— Мама, — раздался в телефоне далекий голос, — конкретней говори, что случилось, а не про сладимую грушину.
— А я тебе о чем и толкую. Тама корень из земли вылез, как змеюка. А я шла не глядела. Да тут еще глупомордая кошка под ноги суется. Этот корень… Летось Володю просила до скольких разов: убери его Христа ради. Он на самом ходу. Черномяска…
— Мама, говори, пожалуйста, конкретней. О себе, а не о черномяске. Не забывай, что это — мобильник, тариф. Что болит? Ничего не сломала?
— Вроде бы не сломала, — все поняла старая женщина. — Прикладаю капустный лист.
На том и закончился с дочерью разговор. Остальное самой себе пришлось досказывать: “Чего болит, не болит… Все у меня болит, каждая косточка. Такая жизнь позади…”
И, отгоняя горькие мысли, старая женщина занялась привычными делами во дворе и в доме. Но старалась больше толочься под крышей, чтобы еще не упасть. А потом возле прялки уселась. Пушистая кудель, шерстяная нить, мерное вращенье колеса старинной самопряхи. И мысли, словно нить, тянутся и тянутся. А за окном — день осенний, словно бы сумерки. И вроде зябко. Надо бы протопить, но дровишек — внатяг. Вдруг и впрямь зимовать придется.
В свою пору включила радио, ожидая слов о погоде. Но после короткого молчания из репродуктора донесся мягкий, ласковый голос молодой женщины:
— Болят ваши косточки?..
Так впору и к месту были эти душевные слова, что ответилось само собой:
— Болят, моя доча…
— Ноют руки и ноги?.. — словно угадывая и зная судьбу, спрашивал добрый голос.
— Спасу нет… Молодые были, не чуяли. В доярках да в свинарках. А обувка — никакая. А потом в резиновые сапоги влезли, зимой и летом в них. Вот и нудят…
— Болит ваша спина… — мягко ворковал, словно завораживая, женский голос.
— Заболит, моя доча… Век на горбу таскала чувалы да вахли с соломой. Как не болеть… Такая жизнь…
Жизнь ведь и вправду нелегкой выдалась: война, сиротство, тяжкая колхозная работа.
Ласковый голос из репродуктора вещал и вещал, а потом смолк.
Старая женщина даже всплакнула, ругая себя: “Овечка глупая… Чего ревешь?..” Но плакалось. И от слез вроде бы стало легче.
И тут совсем неожиданно, в обеденный неурочный час, заиграла музыка и засветил, проснувшись, мобильный телефон. Старая женщина испугалась:
— Доча, доча… Чего случилось? Не заболел кто? А я всполохнулась: не к сроку звонишь. Ты на меня, доча, не держи обиду. Я знаю, что дорогой телефон, деньги большие. Но я ведь взаправду чуток не убилась. Тама, возля этой дулинки… — Она опомнилась: — Господи, опять я про эту дулинку, прости, моя доча…
Издалека, через многие километры, донесся голос дочери:
— Говори, мама, говори…
— Вот я и гутарю. Ныне какая-то склизь. А тут еще эта кошка… Да корень этот под ноги лезет, от грушины. Нам, старым, ныне ведь все мешает. Я бы эту грушину навовсе ликвидировала, но ты ее любишь. Запарить ее и сушить, как бывалоча… Опять я не то плету… Прости, моя доча. Ты слышишь меня?..
В далеком городе дочь ее слышала и даже видела, прикрыв глаза, старую мать свою: маленькую, согбенную, в белом платочке. Увидела, но почуяла вдруг, как все это зыбко и ненадежно: телефонная связь, видение.
— Говори, мама… — просила она и боялась лишь одного: вдруг оборвется и, может быть, навсегда этот голос и эта жизнь. — Говори, мама, говори…

Владимир Тендряков.

Хлеб для собаки

Как-то вечером мы сидели с отцом дома на крылечке.

У отца в последнее время было какое-то темное лицо, красные веки, чем-то он напоминал мне начальника станции, гулявшего вдоль вокзального сквера в красной шапке.

Неожиданно внизу, под крыльцом, словно из-под земли выросла собака. У нее были пустынно-тусклые, какие-то непромыто желтые глаза и ненормально взлохмаченная на боках, на спине, серыми клоками шерсть. Она минуту-другую пристально глядела на нас своим пустующим взором и исчезла столь же мгновенно, как и появилась.

— Что это у неё шерсть так растет? — спросил я.

Отец помолчал, нехотя пояснил:

— Выпадает… От голода. Хозяин ее сам, наверное, с голодухи плешивеет.

И меня словно обдало банным паром. Я, кажется, нашел самое, самое несчастное существо в поселке. Слонов и шкилетников нет-нет да кто-то и пожалеет, пусть даже тайком, стыдясь, про себя, нет-нет да и найдется дурачок вроде меня, который сунет им хлебца. А собака… Даже отец сейчас пожалел не собаку, а ее неизвестного хозяина — «с голодухи плешивеет». Сдохнет собака, и не найдется даже Абрама, который бы ее прибрал.

На следующий день я с утра сидел на крыльце с карманами, набитыми кусками хлеба. Сидел и терпеливо ждал — не появится ли та самая…

Она появилась, как и вчера, внезапно, бесшумно, уставилась на меня пустыми, немытыми глазами. Я пошевелился, чтоб вынуть хлеб, и она шарахнулась… Но краем глаза успела увидеть вынутый хлеб, застыла, уставилась издалека на мои руки — пусто, без выражения.

— Иди… Да иди же. Не бойся.

Она смотрела и не шевелилась, готовая в любую секунду исчезнуть. Она не верила ни ласковому голосу, ни заискивающим улыбкам, ни хлебу в руке. Сколько я ни упрашивал — не подошла, но и не исчезла.

После получасовой борьбы я наконец бросил хлеб. Не сводя с меня пустых, не пускающих в себя глаз, она боком, боком приблизилась к куску. Прыжок — и… ни куска, ни собаки.

На следующее утро — новая встреча, с теми же пустынными переглядками, с той же несгибаемой недоверчивостью к ласке в голосе, к доброжелательно протянутому хлебу. Кусок был схвачен только тогда, когда был брошен на землю. Второго куска я ей подарить уже не мог.

То же самое и на третье утро, и на четвертое… Мы не пропускали ни одного дня, чтоб не встретиться, но ближе друг другу не стали. Я так и не смог приучить ее брать хлеб из моих рук. Я ни разу не видел в ее желтых, пустых, неглубоких глазах какого-либо выражения — даже собачьего страха, не говоря уже о собачьей умильности и дружеской расположенности.

Похоже, я и тут столкнулся с жертвой времени. Я знал, что некоторые ссыльные питались собаками, подманивали, убивали, разделывали. Наверное, и моя знакомая попадала к ним в руки. Убить ее они не смогли, зато убили в ней навсегда доверчивость к человеку. А мне, похоже, она особенно не доверяла. Воспитанная голодной улицей, могла ли она вообразить себе такого дурака, который готов дать корм просто так, ничего не требуя взамен… даже благодарности.

Да, даже благодарности. Это своего рода плата, а мне вполне было достаточно того, что я кого-то кормлю, поддерживаю чью-то жизнь, значит, и сам имею право есть и жить.

Не облезшего от голода пса кормил я кусками хлеба, а свою совесть.

Не скажу, чтоб моей совести так уж нравилась эта подозрительная пища. Моя совесть продолжала воспаляться, но не столь сильно, не опасно для жизни.

В тот месяц застрелился начальник станции, которому по долгу службы приходилось ходить в красной шапке вдоль вокзального скверика. Он не догадался найти для себя несчастную собачонку, чтоб кормить каждый день, отрывая хлеб от себя.

Виталий Закруткин. Матерь человеческая

В эту сентябрьскую ночь небо вздрагивало, билось в частой дрожи, багряно светилось, отражая полыхавшие внизу пожары, и не было на нем видно ни луны, ни звезд. Над глухо гудящей землей громыхали ближние и дальние пушечные залпы. Все вокруг было залито неверным, тусклым медно-красным светом, отовсюду слышалось зловещее урчание, и со всех сторон наползали невнятные, пугающие шумы...

Прижавшись к земле, Мария лежала в глубокой борозде. Над ней, едва различимая в смутном полумраке, шуршала, покачивала высохшими метелками густая чаща кукурузы. Кусая от страха губы, закрыв уши руками, Мария вытянулась в ложбине борозды. Ей хотелось втиснуться в затвердевшую, поросшую травой пахоту, укрыться землей, чтоб не видеть и не слышать того, что творилось сейчас на хуторе.

Она легла на живот, уткнулась лицом в сухую траву. Но долго лежать так ей было больно и неудобно - беременность давала о себе знать. Вдыхая горьковатый запах травы, она повернулась на бок, полежала немного, потом легла на спину. Вверху, оставляя огненный след, гудя и высвистывая, проносились реактивные снаряды, зелеными и красными стрелами пронзали небо трассирующие пули. Снизу, от хутора, тянулся тошнотворный, удушливый запах дыма и гари.

Господи, - всхлипывая, шептала Мария, - пошли мне смерть, господи... Нет у меня больше сил... не могу я... пошли мне смерть, прошу тебя, боже...

Она поднялась, стала на колени, прислушалась. "Будь что будет, подумала она в отчаянии, - лучше помереть там, со всеми". Подождав немного, оглядываясь по сторонам, как затравленная волчица, и ничего не видя в алом, шевелящемся мраке, Мария поползла на край кукурузного поля. Отсюда, с вершины покатого, почти неприметного холма, хутор был хорошо виден. До него было километра полтора, не больше, и то, что увидела Мария, пронизало ее смертным холодом.

Все тридцать домов хутора горели. Колеблемые ветром косые языки пламени прорывались сквозь черные клубы дыма, вздымали к потревоженному небу густые россыпи огненных искр. По освещенной заревом пожара единственной хуторской улице неторопливо ходили немецкие солдаты с длинными пылающими факелами в руках. Они протягивали факелы к соломенным и камышовым крышам домов, сараев, курятников, не пропуская на своем пути ничего, даже самого завалящего катушка или собачьей конуры, и следом за ними вспыхивали новые космы огня, и к небу летели и летели красноватые искры.

Два сильных взрыва потрясли воздух. Они следовали один за другим на западной стороне хутора, и Мария поняла, что немцы взорвали новый кирпичный коровник, построенный колхозом перед самой войной.

Всех оставшихся в живых хуторян - их вместе с женщинами и детьми было человек сто - немцы выгнали из домов и собрали на открытом месте, за хутором, там, где летом был колхозный ток. На току, подвешенный на высоком столбе, раскачивался керосиновый фонарь. Его слабый, мигающий свет казался едва заметной точкой. Мария хорошо знала это место. Год тому назад, вскоре после начала войны, она вместе с женщинами из своей бригады ворошила на току зерно. Многие плакали, вспоминая ушедших на фронт мужей, братьев, детей. Но война им казалась далекой, и не знали они тогда, что ее кровавый вал докатится до их неприметного, малого, затерянного в холмистой степи хутора. И вот в эту страшную сентябрьскую ночь на их глазах догорал родной хутор, а сами они, окруженные автоматчиками, стояли на току, словно отара бессловесных овец на тырле, и не знали, что их ждет...

Сердце Марии колотилось, руки дрожали. Она вскочила, хотела кинуться туда, на ток, но страх остановил ее. Попятившись, она снова приникла к земле, впилась зубами в руки, чтобы заглушить рвущийся из груди истошный крик. Так Мария лежала долго, по-детски всхлипывая, задыхаясь от едкого, ползущего на холм дыма.

Хутор догорал. Стали стихать орудийные залпы. В потемневшем небе послышался ровный гул летящих куда-то тяжелых бомбардировщиков. Со стороны тока Мария услышала надрывный женский плач и короткие, злые выкрики немцев. Сопровождаемая солдатами-автоматчиками нестройная толпа хуторян медленно двинулась по проселочной дороге. Дорога пролегала вдоль кукурузного поля совсем близко, метрах в сорока.

Мария затаила дыхание, приникла грудью к земле. "Куда ж они их гонят? - билась в ее воспаленном мозгу лихорадочная мысль. - Неужто расстреливать будут? Там же малые дети, ни в чем не повинные женщины..." Широко открыв глаза, она смотрела на дорогу. Толпа хуторян брела мимо нее. Три женщины несли на руках грудных детей. Мария узнала их. Это были две ее соседки, молодые солдатки, мужья которых ушли на фронт перед самым приходом немцев, а третья - эвакуированная учительница, она родила дочку уже здесь, на хуторе. Дети повзрослее ковыляли по дороге, держась за подолы материнских юбок, и Мария узнала и матерей и детей... Неуклюже прошагал на своих самодельных костылях дядя Корней, ногу ему отняли еще в ту германскую войну. Поддерживая друг друга, шли двое ветхих стариков-вдовцов, дед Кузьма и дед Никита. Они каждое лето сторожили колхозную бахчу и не раз угощали Марию сочными, прохладными арбузами. Хуторяне шли тихо, и лишь только кто-нибудь из женщин начинал громко, навзрыд плакать, к ней тотчас же подходил немец в каске, ударами автомата сбивал ее с ног. Толпа останавливалась. Ухватив упавшую женщину за ворот, немец поднимал ее, быстро и сердито лопотал что-то, указывая рукой вперед...

Всматриваясь в странный светящийся полумрак, Мария узнавала почти всех хуторян. Они шли с корзинками, с ведрами, с мешками за плечами, шли, повинуясь коротким окрикам автоматчиков. Никто из них не говорил ни слова, в толпе слышался только плач детей. И лишь на вершине холма, когда колонна почему-то задержалась, раздался душераздирающий вопль:

Сволочи! Пала-а-чи! Фашистские выродки! Не хочу я вашей Германии! Не буду вашей батрачкой, гады!

Мария узнала голос. Кричала пятнадцатилетняя Саня Зименкова, комсомолка, дочка ушедшего на фронт хуторского тракториста. До войны Саня училась в седьмом классе, проживала в школьном интернате в далеком районном центре, но школа уже год не работала, Саня приехала к матери и осталась на хуторе.

Санечка, чего это ты? Замолчи, доченька! - запричитала мать. Прошу тебя, замолчи! Убьют они тебя, деточка моя!

Не буду молчать! - еще громче крикнула Саня. - Пускай убивают, бандиты проклятые!

Мария услышала короткую автоматную очередь. Хрипло заголосили женщины. Лающими голосами закаркали немцы. Толпа хуторян стала удаляться и скрылась за вершиной холма.

На Марию навалился липкий, холодный страх. "Это Саню убили", молнией обожгла ее страшная догадка. Она подождала немного, прислушалась. Человеческих голосов нигде не было слышно, только где-то в отдалении глуховато постукивали пулеметы. За перелеском, восточное хутора, то здесь, то там вспыхивали осветительные ракеты. Они повисали в воздухе, освещая мертвым желтоватым светом изуродованную землю, а через две-три минуты, истекая огненными каплями, гасли. На востоке, в трех километрах от хутора, проходил передний край немецкой обороны. Вместе с другими хуторянами Мария была там: немцы гоняли жителей рыть окопы и ходы сообщения. Извилистой линией они вились по восточному склону холма. Уже много месяцев, страшась темноты, немцы по ночам освещали линию своей обороны ракетами, чтобы вовремя заметить цепи атакующих советских солдат. А советские пулеметчики - Мария не раз видела это трассирующими пулями расстреливали вражеские ракеты, рассекали их, и они, угасая, падали на землю. Так было и сейчас: со стороны советских окопов затрещали пулеметы, и зеленые черточки пуль устремились к одной ракете, ко второй, к третьей и погасили их...

"Может, Саня живая? - подумала Мария. Может, ее только ранили и она, бедненькая, лежит на дороге, истекает кровью?" Выйдя из гущины кукурузы, Мария осмотрелась. Вокруг - никого. По холму тянулся пустой затравевший проселок. Хутор почти догорел, лишь кое-где еще вспыхивало пламя, да над пепелищем мельтешили искры. Прижимаясь к меже на краю кукурузного поля, Мария поползла к тому месту, откуда, как ей казалось, она слышала крик Сани и выстрелы. Ползти было больно и трудно. На меже сбились согнанные ветрами жесткие кусты перекати-поля, они кололи коленки и локти, а Мария была босиком, в одном старом ситцевом платье. Так, раздетой, она минувшим утром, на рассвете, убежала с хутора и теперь проклинала себя за то, что не взяла пальто, платок и не надела чулки и туфли.

Ползла она медленно, полуживая от страха. Часто останавливалась, вслушивалась в глухие, утробные звуки дальней стрельбы и снова ползла. Ей казалось, что все вокруг гудит: и небо, и земля, и что где-то в самых недоступных глубинах земли тоже не прекращается это тяжкое, смертное гудение.

Саню она нашла там, где и думала. Девочка лежала, распростертая, в кювете, раскинув худые руки и неудобно подогнув под себя босую левую ногу. Еле различая в зыбком мраке ее тело, Мария прижалась к ней, щекой ощутила липкую влажность на теплом плече, приложила ухо к маленькой, острой груди. Сердце девочки билось неровно: то замирало, то колотилось в порывистых толчках. "Живая!" - подумала Мария.

Оглядевшись, она поднялась, взяла Саню на руки и побежала к спасительной кукурузе. Короткий путь показался ей бесконечным. Она спотыкалась, дышала хрипло, боясь, что вот сейчас уронит Саню, упадет и больше не поднимется. Уже ничего не видя, не понимая, что вокруг нее жестяным шелестом шумят сухие стебли кукурузы, Мария опустилась на колени и потеряла сознание...

Очнулась она от надрывного стона Сани. Девочка лежала под ней, захлебываясь от заполнившей рот крови. Кровь залила лицо Марии. Она вскочила, подолом платья протерла глаза, прилегла рядом с Саней, приникла к ней всем телом.

Саня, деточка моя, - шептала Мария, давясь слезами, - открой глазки, дите мое бедное, сиротиночка моя... Открой свои глазоньки, промолви хоть одно словечко...

Дрожащими руками Мария оторвала кусок своего платья, приподняла Санину голову, стала вытирать клочком застиранного ситца рот и лицо девочки. Прикасалась к ней бережно, целовала солоноватый от крови лоб, теплые щеки, тонкие пальцы покорных, безжизненных рук.

В груди у Сани хрипело, хлюпало, клокотало. Поглаживая ладонью детские, с угловатыми колонками ноги девочки, Мария с ужасом почувствовала, как холодеют под ее рукой узкие ступни Сани.

Прокинься, деточка, - стала молить она Саню. - Прокинься, голубочка... Не умирай, Санечка... Не оставляй меня одну... Это я с тобой, тетя Мария. Слышишь, деточка? Мы же с тобой только двое остались, только двое...

Над ними однообразно шелестела кукуруза. Утихли пушечные залпы. Потемнело небо, лишь где-то далеко, за лесом, еще содрогались красноватые отсветы пламени. Наступил тот предутренний час, когда убивающие друг друга тысячи людей - и те, кто, подобно серому смерчу, несся на восток, и те, кто грудью своей сдерживал движение смерча, уморились, устали корежить землю минами и снарядами и, одуревшие от грохота, дыма и копоти, прекратили страшную свою работу, чтобы отдышаться в окопах, отдохнуть немного и вновь начать трудную, кровавую жатву...

Саня умерла на рассвете. Как ни старалась Мария согреть смертельно раненную девочку своим телом, как ни прижималась к ней горячей своей грудью, как ни обнимала ее - ничего не помогло. Похолодели Санины руки и ноги, замолкло хриплое клокотание в горле, и вся она стала застывать.

Мария закрыла Сане чуть приоткрытые веки, сложила на груди исцарапанные, со следами крови и лиловых чернил на пальцах, одеревеневшие руки и молча села рядом с мертвой девочкой. Сейчас, в эти минуты, тяжкое, неутешное горе Марии - смерть мужа и малого сына, два дня назад повешенных немцами на старой хуторской яблоне, - как бы уплыло, заволоклось туманом, сникло перед лицом этой новой смерти, и Мария, пронзенная острой внезапной мыслью, поняла, что ее горе только невидимая миру капля в той страшной, широкой реке горя людского, черной, озаренной пожарами реке, которая, затапливая, руша берега, разливалась все шире и шире и все быстрее стремилась туда, на восток, отдаляя от Марии то, чем она жила на этом свете все свои недолгие двадцать девять лет...

Сергей Куцко

ВОЛКИ

Так уж устроена деревенская жизнь, что если и до полудня не выйдешь в лес, не прогуляться по знакомым грибным да ягодным местам, то к вечеру и бежать нечего, всё попрячется.

Так рассудила и одна девушка. Солнце только поднялось до верхушек елей, а в руках уже полное лукошко, далеко забрела, но зато грибы какие! С благодарностью она посмотрела вокруг и только собралась было уходить, как дальние кусты неожиданно вздрогнули и на поляну вышел зверь, глаза его цепко следили за фигурой девушки.

— Ой, собака! — сказала она.

Где-то недалеко паслись коровы, и знакомство в лесу с пастушьей собакой не было им большой неожиданностью. Но встреча с ещё несколькими парами звериных глаз ввела в оцепенение…

“Волки, — мелькнула мысль, — недалеко дорога, бежать…” Да силы исчезли, корзинка невольно выпала из рук, ноги стали ватными и непослушными.

— Мама! — этот внезапный крик приостановил стаю, которая дошла уже до середины поляны. — Люди, помогите! — троекратно пронеслось над лесом.

Как потом рассказывали пастухи: “Мы слышали крики, думали, дети балуются…” Это в пяти километрах от деревни, в лесу!

Волки медленно подступали, впереди шла волчица. Бывает так у этих зверей — волчица становится во главе стаи. Только у неё глаза были не столь свирепы, сколь изучающи. Они словно вопрошали: “Ну что, человек? Что ты сделаешь сейчас, когда нет в твоих руках оружия, а рядом нет твоих сородичей?”

Девушка упала на колени, закрыла глаза руками и заплакала. Внезапно к ней пришла мысль о молитве, словно что-то встрепенулось в душе, словно воскресли слова бабушки, памятные с детства: “Богородицу проси! ”

Девушка не помнила слов молитвы. Осеняя себя крёстным знамением, она просила Матерь Божию, словно свою маму, в последней надежде на заступничество и спасение.

Когда она открыла глаза, волки, минуя кусты, уходили в лес. Впереди не спеша, опустив голову, шла волчица.

Ч.Айтматов

Чордон, прижатый к решетке перрона, смотрел поверх моря голов на красные вагоны бесконечно длинного состава.

Султан, Султан, сын мой, я здесь! Ты слышишь меня?! - кричал он, воздевая руки через ограду.

Но где там было докричаться! Железнодорожник, стоявший рядом с оградой, спросил его:

У тебя есть копь?

Да, - ответил Чордон.

А знаешь, где сортировочная станция?

Знаю, в той стороне.

Тогда вот что, папаша, садись на копя и скачи туда. Успеешь, километров пять, не больше. Эшелон там остановится на минутку, там и попрощаешься с сыном, только скачи быстрей, не стой!

Чордон метался по площади, пока нашел своего коня, и помнил лишь, как рывком развязал узел чумбура, как вдел ногу в стремя, как ожег бока лошади камчой и как, пригибаясь, понесся по улице вдоль железной дороги. По пустынной, гулкой улице, пугая редких прохожих и проезжих, он мчался, как свирепый кочевник.

«Только бы успеть, только бы успеть, так много надо сказать сыну!» - думал он и, не размыкая стиснутых зубов, произносил мольбу и заклинания скачущего всадника: «Помогите мне, духи предков! Помоги мне, покровитель копей Камбар-ата, не дай споткнуться коню! Дай ему крылья сокола, дай ему сердце железное, дай ему ноги оленьи!»

Миновав улицу, Чордон выскочил па тропу под железа-подорожной насыпью и снова припустил коня. До сортировочной станции оставалось уже недалеко, когда сзади его стал настигать шум эшелона. Тяжелый, жаркий грохот двух спаренных цугом паровозов, как горный обвал, обрушился па его пригнутые широкие плечи.

Эшелон обогнал скачущего Чордона. Лошадь уже притомилась. Но он рассчитывал успеть, только бы поезд остановился, до сортировочной осталось не так уж далеко. И страх, тревога, что поезд может вдруг не остановиться, заставили его вспомнить о боге: «Великий боже, если ты есть на земле, останови этот эшелон! Прошу тебя, останови, останови эшелон!»

Эшелон уже стоял на сортировочной станции, когда Чордон сравнялся с хвостовыми вагонами. А сын бежал вдоль состава - навстречу отцу. Увидев его, Чордон спрыгнул с коня. Они молча бросились в объятия друг друга и замерли, позабыв обо всем на свете.

Отец, ты прости меня, я ухожу добровольцем, - проговорил Султан.

Знаю, сын.

Я обидел сестер, отец. Пусть они забудут обиду, если могут.

Они простили тебя. Ты па них не обижайся, не забывай их, пиши им, слышишь. И мать не забывай.

Хорошо, отец.

На станции одиноко стукнул колокол, надо было расставаться. В последний раз отец глянул в лицо сына и увидел в нем на мгновение свои черты, себя, еще молодого, еще на заре юности: он крепко прижал его к груди. И в ту минуту всем своим существом он хотел передать сыну отцовскую любовь. Целуя его, Чордон приговаривал одно и то же:

Будь человеком, сын мой! Где бы ты ни был, будь человеком! Всегда оставайся человеком!

Вагоны дрогнули.

Чордонов, отправляемся! - крикнул ему командир.

И когда Султана на ходу затащили в вагон, Чордон опустил руки, потом повернулся и, припадая к потной, горячей гриве копя, зарыдал. Он плакал, обнимая шею коня, и так сильно содрогался, что под тяжестью его горя копыта коня переступали с места на место.

Железнодорожники молча проходили мимо. Они знали, почему плакали в те дни люди. И только станционные мальчишки, вдруг присмирев, стояли и с любопытством и детским состраданием смотрели на этого большого, старого, плачущего человека.

Солнце поднялось над горами высотой на два тополя, когда Чордон, миновав Малое ущелье, выехал на широкий простор холмистой долины, уходящей под самые снежные горы. Дух захватило у Чордона. На этой земле жил его сын...

(отрывок из рассказа «Свидание с сыном»)

Астрид Линдгрен

Отрывок из произведения «Пеппи Длинныйчулок»

На окраине одного маленького шведского городка вы увидите очень запущенный сад. А в саду стоит почерневший от времени ветхий дом. Вот в этом-то доме и живет Пеппи Длинныйчулок. Ей исполнилось девять лет, но, представьте себе, живет она там совсем одна. У нее нет ни папы, ни мамы, и, честно говоря, это имеет даже свои преимущества – никто не гонит ее спать как раз в самый разгар игры и никто не заставляет пить рыбий жир, когда хочется есть конфеты.

Прежде у Пеппи был отец, и она очень его любила. Мама, конечно, у нее тоже когда-то была, но Пеппи ее уже совсем не помнит. Мама умерла давно, когда Пеппи была еще крошечной девочкой, лежала в коляске и так ужасно кричала, что никто не решался к ней подойти. Пеппи уверена, что ее мама живет теперь на небе и смотрит оттуда сквозь маленькую дырочку на свою дочку. Поэтому Пеппи часто машет ей рукой и всякий раз приговаривает:

– Не бойся, мама, я не пропаду!

Зато отца своего Пеппи помнит очень хорошо. Он был капитаном дальнего плавания, его корабль бороздил моря и океаны, и Пеппи никогда не разлучалась с отцом. Но вот однажды, во время сильного шторма, огромная волна смыла его в море, и он исчез. Но Пеппи была уверена, что в один прекрасный день ее папа вернется, она никак не могла себе представить, что он утонул. Она решила, что отец попал на остров, где живет много-много негров, стал там королем и день-деньской расхаживает с золотой короной на голове.

– Мой папа – негритянский король! Не всякая девочка может похвастаться таким удивительным папой, – частенько повторяла Пеппи с видимым удовольствием. – Когда папа построит лодку, он приедет за мной, и я стану негритянской принцессой. Вот будет здорово!

Этот старый дом, окруженный запущенным садом, отец купил много лет назад. Он собирался поселиться здесь с Пеппи, когда состарится и уже не сможет водить корабли. Но после того, как папа исчез в море, Пеппи отправилась прямехонько в свою виллу «Курица», чтобы там дожидаться его возвращения. Вилла «Курица» – так назывался этот старый дом. В комнатах стояла мебель, в кухне висела утварь – казалось, все специально приготовили, чтобы Пеппи могла здесь поселиться. Однажды тихим летним вечером Пеппи простилась с матросами на папином корабле. Все они так любили Пеппи, и Пеппи так любила их всех, что расставаться было очень грустно.

– Прощайте, ребята! – сказала Пеппи и поцеловала поочередно каждого в лоб. Не бойтесь, я не пропаду!

Только две вещи взяла она с собой: маленькую обезьянку, которую звали господин Нильсон – она получила ее в подарок от папы, – да большой чемодан, набитый золотыми монетами. Все матросы выстроились на палубе и печально глядели вслед девочке, пока она не скрылась из виду. Но Пеппи шла твердым шагом и ни разу не оглянулась. На плече у нее восседал господин Нильсон, а в руке она несла чемодан.

Татьяна Толстая

Отрывок из романа «Кысь»

Мы все больше на восход от городка ходим. Там леса светлые, травы долгие, муравчатые. В травах - цветики лазоревые, ласковые: коли их нарвать, да вымочить, да побить, да расчесать, - нитки прясть можно, холсты ткать. Покойная матушка на этот промысел непроворная была, все у нее из рук валилось. Нитку сучит, - плачет, холсты ткет, - слезами заливается. Говорит, до Взрыва все иначе было. Придешь, говорит, в МОГОЗИН, - берешь что хочешь, а не понравится, - и нос воротишь, не то, что нынче. МОГОЗИН этот у них был вроде Склада, только там добра больше было, и выдавали добро не в Складские дни, а цельный день двери растворены стояли.

Ну что в Складе дают? Казенную колбаску из мышатинки, мышиное сальце, муку из хлебеды, перо вот, потом валенки, конечно, ухваты, холст, каменные горшки: по-разному выходит. Иной раз накладут в туесок запселых огнецов, - где-то они там провоняли, так их и выдают. За хорошими огнецами самому идти надо.

Вот в аккурат на восход от городка стоят клелевые леса. Клель - самое лучшее дерево. Стволы у нее светлые, смолистые, с натеками, листья резные, узорчатые, лапчатые, дух от них здоровый, одно слово - клель! Шишки на ней с человеческую голову, и орешки в них - объеденье! Если их вымочить, конечно. А то их в рот не возьмешь. На самых старых клелях, в глуши, растут огнецы. Уж такое лакомство: сладкие, круглые, тянучие. Спелый огнец величиной с человечий глаз будет. Ночью они светятся серебряным огнем, вроде как месяц сквозь листья луч пустил, а днем их и не заметишь. Выходят в лес засветло, а как стемнеет, все берутся за руки и идут цепью, чтобы не потеряться. А еще чтобы огнец не догадался, что это, дескать, люди. Отрывать их надо быстро, чтобы огнец не всполошился и не заголосил. А не то он других предупредит, и они враз потухнут. Можно, конечно, и на ощупь рвать. Но не рвут. А ну как ложных наберешь? Ложные, когда светятся, будто красный огонь сквозь себя продувают. Вот такими-то - ложными - матушка в свое время и отравилась. А так бы жить ей да жить.

Двести тридцать лет и три года прожила матушка на белом свете. И не состарилась. Как была румяной да черноволосой, такой ей и глаза закрыли. Это уж так: ежели кто не тютюхнулся, когда Взрыв случился, тот уж после не старится. Это у них такое Последствие. Будто в них что заклинило. Но таких, почитай, раз, два, и обчелся. Все в земле сырой: кого кысь испортила, кто зайцами отравился, матушка вот - огнецами…

А кто после Взрыва родился, у тех Последствия другие, - всякие. У кого руки словно зеленой мукой обметаны, будто он в хлебеде рылся, у кого жабры; у иного гребень петушиный али еще что. А бывает, что никаких Последствий нет, разве к старости прыщи из глаз попрут, а не то в укромном месте борода расти учнет до самых до колен. Или на коленях ноздри вскочат.

Бенедикт иной раз допытывался у матушки: отчего да отчего был Взрыв? Да она толком не знала. Будто люди играли и доигрались с АРУЖЫЕМ. Мы, говорит, и ахнуть не успели. И плачет. «Раньше, - говорит, - лучше жили».

Борис Житков

«Пожар»

Петя с мамой и с сестрами жил на верхнем этаже, а в нижнем этаже жил учитель. Вот раз мама пошла с девочками купаться. А Петя остался один стеречь квартиру.

Когда все ушли, Петя стал пробовать свою самодельную пушку. Она была из железной трубки. В середину Петя набил пороху, а сзади была дырочка, чтоб зажигать порох. Но сколько Петя ни старался, он не мог никак поджечь. Петя очень рассердился. Он пошёл в кухню. Наложил в Плиту щепок, полил их керосином, положил сверху пушку и зажёг. "Теперь небось выстрелит!" Огонь разгорелся, загудел в плите - и вдруг как бахнет выстрел! Да такой, что весь огонь из плиты выкинуло.

Петя испугался, выбежал из дому. Никого не было дома, никто ничего не слыхал. Петя убежал подальше. Он думал, что, может быть, всё само потухнет. А ничего не потухло. И ещё больше разгорелось.

Учитель шёл домой и увидал, что из верхних окон идёт дым. Он побежал к столбику, где за стеклом была сделана кнопка. Это звонок к пожарным. Учитель разбил стекло и надавил кнопку.

У пожарных зазвонило. Они скорей бросились к своим пожарным автомобилям и помчались во весь дух. Они подъехали к столбику, а там учитель показал им, где горит. У пожарных на автомобилях был насос. Насос начал качать воду, а пожарные стали заливать огонь водой из резиновых труб. Пожарные приставили лестницы к окнам и полезли в дом, чтобы узнать, не осталось ли в доме людей. В доме никого не было. Пожарные стали выносить вещи.

Петина мама прибежала, когда вся квартира была уже в огне. Милиционер никого не пускал близко, чтоб не мешали пожарным.

Самые нужные вещи не успели сгореть, и пожарные принесли их Петиной маме. А Петина мама всё плакала и говорила, что, наверное, Петя сгорел, потому что его нигде не видно. А Пете было стыдно, и он боялся подойти к маме. Мальчики его увидали и насильно привели.

Пожарные так хорошо потушили, что в нижнем этаже ничего не сгорело. Пожарные сели в свои автомобили и уехали назад. А учитель пустил Петину маму жить к себе, пока не починят дом.

Кир Булычев

Отрывок из произведения «Девочка с Земли»

К нам в Московский зоопарк привезли яйцо бронтозавра. Яйцо нашли чилийские туристы в оползне на берегу Енисея. Яйцо было почти круглое и замечательно сохранилось в вечной мерзлоте. Когда его начали изучать специалисты, то они обнаружили, что яйцо совсем свежее. И поэтому решено было поместить его в зоопарковский инкубатор.

Конечно, мало кто верил в успех, но уже через неделю рентгеновские снимки показали, что зародыш бронтозавра развивается. Как только об этом было объявлено по интервидению, в Москву начали слетаться со всех сторон ученые и корреспонденты. Нам пришлось забронировать всю восьмидесятиэтажную гостиницу «Венера» на Тверской улице. Да и то она всех не вместила. Восемь турецких палеонтологов спали у меня в столовой, я поместился в кухне с журналистом из Эквадора, а две корреспондентки журнала «Женщины Антарктиды» устроились в спальне Алисы.

Когда наша мама провидеофонила вечером из Нукуса, где она строит стадион, она решила, что не туда попала.

Все телеспутники мира показывали яйцо. Яйцо сбоку, яйцо спереди; скелеты бронтозавра и яйцо…

Конгресс космофилологов в полном составе приехал на экскурсию в зоопарк. Но к тому времени мы уже прекратили доступ в инкубатор, и филологам пришлось смотреть на белых медведей и марсианских богомолов.

На сорок шестой день такой сумасшедшей жизни яйцо вздрогнуло. Мы с моим другом профессором Якатой сидели в этот момент у колпака, под которым хранилось яйцо, и пили чай. Мы уже перестали верить в то, что из яйца кто-нибудь выведется. Ведь мы больше его не просвечивали, чтобы не повредить нашему «младенцу». И мы не могли заниматься предсказаниями хотя бы потому, что никто до нас не пробовал выводить бронтозавров.

Так вот, яйцо вздрогнуло, еще раз… треснуло, и сквозь толстую кожистую скорлупу начала просовываться черная, похожая на змеиную, голова. Застрекотали автоматические съемочные камеры. Я знал, что над дверью инкубатора зажегся красный огонь. На территории зоопарка началось что-то весьма напоминающее панику.

Через пять минут вокруг нас собрались все, кому положено было здесь находиться, и многие из тех, кому находиться было совсем не обязательно, но очень хотелось. Сразу стало очень жарко.

Наконец из яйца вылез маленький бронтозавренок.

Он быстро рос. Через месяц он достиг двух с половиной метров длины, и его перевели в специально выстроенный павильон. Бронтозавр бродил по огороженному загону и жевал молодые побеги бамбука и бананы. Бамбук привозили грузовыми ракетами из Индии, а бананами нас снабжали фермеры из Малаховки.

Джоан Роулинг

Отрывок из романа «Гарри Поттер и философский камень»

Это было лучшее гаррино Рождество. Но что-то в глубине души беспокоило его целый день. До тех пор, как он не забрался в кровать и не получил возможность спокойно это обдумать: Плащ-Невидимка и кто его прислал.

Рон, переполенный индейкой и пирогом, и не обеспокоенный ничем таинственным, заснул сразу же, как только задернул полог. Гарри повернулся и вытащил из-под кровати Плащ.

Его отец... это принадлежало его отцу. Он пропустил материю сквозь пальцы, мягкую, как шелк, легкую, как воздух. Используй его с честью, говорилось в записке.

Он должен испытать его, сейчас же. Он выскользнул из кровати и накинул Плащ. Посмотрев себе на ноги, он увидал только лунный свет и тени. Это было забавное ощущение.

Используй его с честью.

Вдруг Гарри будто очнулся. Весь Хогвартс открыт ему в этом Плаще. Его охватил восторг. Он стоял среди темноты и тишины. Он может пойти в этом всюду, куда угодно, и Филч никогда ничего не узнает.

Он прокрался из спальни, вниз по лестнице, через гостиную и выбрался через ход под портретом.

Куда бы пойти? С бьющимся сердцем он остановился и задумался. И тут он понял. Закрытая Секция библиотеки. Теперь он сможет находиться там, сколько захочет, столько, сколько ему потребуется.

Закрытая Секция находилась в самом конце. Аккуратно переступив через веревку, которая отделяла ее от остальной библиотеки, Гарри поднес лампочку ближе, чтобы прочитать надписи на корешках.

Гладкие, выпуклые буквы складывались в слова на непонятных Гарри языках. На некоторых вообще не было названий. На одной книге было пятно, страшно похожее на кровь. У Гарри встали дыбом волосы на затылке. Может, ему только это казалось, но от книг будто бы исходил зловещий шепот, будто бы они знали, что здесь находится кто-то, кому не следует.

Надо с чего-то начать. Осторожно поставив лампочку на пол, он оглядел нижние полки в поисках книги интересного вида. Большой серебряно-черный том привлек его внимание. Он вытащил его с трудом, потому что книжка была очень тяжелой, и, стоя на коленках, раскрыл.

Резкий, леденящий душу крик разорвал тишину - книга кричала! Гарри захлопнул ее, но крик длился и длился, тонкий, непрерывный, терзающий слух. Он попятился и опрокинул лампочку, которая тут же погасла. Услыхав шаги по наружному коридору, он в панике запихнул визжащую книгу на полку и побежал. Уже в дверях он едва не столкнулся с Филчем; Филчевы бледные, дикие глаза смотрели прямо сквозь него. Гарри сумел проскользнуть под его вытянутыми руками и выскочил в коридор. Визг книги еще звенел у него в ушах.

Григорий Горин

Сказка о грустном Ёжике

Жил был Ежик. Он был обычным Ежиком - не грустным, не веселым, просто Ежиком. Спал он, как и все Ежики, днем, а жил своей ежовой жизнью ночью. Солнца он почти никогда не видел - в лесу было темно. Когда Ежик не спал и выдавалась безоблачная погода, он любовался луной и манящими, магически мерцающими в ночной мгле бесконечными холодными звездами.

Как-то темной ночью глубокой осени ему во сне приснилась Звездочка. Он никогда в жизни не видел такого теплого, нежного и ослепительного создания. Ему было очень уютно быть рядышком со Звездочкой, он нежился в ее теплых и ласковых лучиках.

С тех пор она снилась ему очень часто. Когда ему было плохо, он вспоминал свои удивительные сны, и если ему было холодно от промозглого осеннего ветра, или страшно от угуканья полярной совы, подумав о своей Звездочке, он вдруг согревался или сразу становился храбрым.

Как-то морозным днем Ежик во сне вновь увидел свою мечту, она сверкала и манила его ласковым и нежным теплом к себе. Ежик пошел за своей Звездочкой. Он не заметил, как вышел из своей норки, как, обжигая лапки, он пробрался сквозь холодный и колючий сугроб снега. Он не поверил своим глазам - миллиарды снежных алмазиков сверкали на ярчайшем свете от чего-то огромного, нежного и теплого. Он узнал ее! Это была его Звездочка! Она освещала его своими лучами, слепила его привыкшие к кромешной темноте глазки-бусинки, но он уже не видел ничего, кроме ослепительно белого света. Он знал, что это Она, его Звездочка! Он не чувствовал, что она его совсем не греет.

Замерзшее тело Ежика стояло на ледяных, вмерзших в оледеневшие сугробы ножках посреди голого дубового леса. Остекленевший взгляд его ослепших глаз был обращен в темное морозное небо, где только что скрылся последний лучик его любимой Звездочки. Почувствовав, что исчезли последние капельки ласкового и нежного тепла, он понял, что Она, его самая заветная мечта, не оставив никакой надежды, покинула его. Слезы, выступившие на замерзших глазках-бусинках, тут же превратились в замысловатые морозные узоры.

Последнее, что услышал ежик - оглушительный хрустальный звон - это крохотное заледеневшее сердечко, последним ударом вырвавшись из ледяного комочка, разбилось на тысячу крохотных, похожих на рубины осколков. Бесконечно нежный, теплый, ослепительно-ласковый белый свет поглотила беспощадная, звенящая пустотой, безжизненная, ледяная тьма.

М.М. Зощенко

Узел

Воровство, милые мои, - это цельная и огромная наука.

В наше время, сами понимаете, ничего не сопрешь так вот, здорово

живешь. В наше время громадная фантазия требуется.

Главная причина - публика очень осторожная стала. Публика такая, что

завсегда стоит на страже своих интересов. Одним словом, вот как бережет своеимущество! Пуще глаза!

Глаз, говорят, завсегда по страхкарточке восстановить можно.

Имущество же никоим образом при нашей бедности не вернешь.

И это действительно верно.

По этой причине вор нынче пошел очень башковитый, с особенным

умозрением и с выдающейся фантазией. Иначе ему с таким народом не

прокормиться.

Да вот, для примеру, нынче осенью опутали одну знакомую мою - бабку

Анисью Петрову. И ведь какую бабку опутали! Эта бабка сама очень просто может любого опутать. И вот подите же - уперли у ней узел, можно сказать, прямо из-под сижу.

А уперли, конечно, с фантазией и замыслом. А сидит бабка на вокзале. Во

Пскове. На собственном узле. Ожидает поезда. А поезд в двенадцать часов ночи ходит.

Вот бабка с утра пораньше и приперлась на вокзал. Села на собственный

узел. И сидит. И нипочем не сходит. Потому пугается сходить. "Не замели бы, полагает, узел".

Сидит и сидит бабка. Тут же на узле и шамает и водицу пьет - подают ей

Христа ради прохожие. А по остальным мелким делишкам - ну, мало ли -помыться или побриться - не идет бабка, терпит. Потому узел у ней очень

огромный, ни в какую дверь вместе с ней не влазит по причине размеров. А оставить, я говорю, боязно.

Так вот сидит бабка и дремлет.

"Со мной, думает, вместях узел не сопрут. Не таковская я старуха. Сплю

я довольно чутко - проснусь".

Начала дремать наша божья старушка. Только слышит сквозь дремоту, будто кто-то ее коленом пихает в морду. Раз, потом другой раз, потом третий раз.

"Ишь ты, как задевают! - думает старуха. - Неаккуратно как народ

хожит".

Протерла бабка свои очи, хрюкнула и вдруг видит, будто какой-то

посторонний мужчина проходит мимо нее и вынимает из кармана платок. Вынимает он платок и с платком вместе нечаянно вываливает на пол зеленую трешку.

То есть ужас как обрадовалась бабка. Плюхнулась, конечное дело, вслед

за трешкой, придавила ее ногой, после наклонилась незаметно - будто Господу Богу молится и просит его подать поскорей поезд. А сама, конечное дело, трешку в лапу и обратно к своему добру.

Тут, конечно, грустновато рассказывать, но когда обернулась бабка, то

узла своего не нашла. А трешка, между прочим, оказалась грубо фальшивая. И была она кинута на предмет того, чтобы бабка сошла бы со своего узла.

Эту трешку с трудом бабка продала за полтора целковых.

В.П.Астафьев

Отрывок из рассказа «Белогрудка»

Деревня Вереино стоит на горе. Под горою два озера, и на берегу их, отголоском крупного села, ютится маленькая деревенька в три дома - Зуяты.

Между Зуятами и Вереино огромный крутой косогор, видный за много десятков вёрст тёмным горбатым островом. Весь этот косогор так зарос густолесьем, что люди почти никогда и не суются туда. Да и как сунешься? Стоит отойти несколько шагов от клеверного поля, которое на горе, - и сразу покатишься кубарем вниз, ухнешь в накрест лежащий валежник, затянутый мхом, бузиною и малинником.

Однажды поселилась в чащобе косогора, пожалуй, одна из самых скрытных зверушек - белогрудая куница. Два или три лета прожила она в одиночестве, изредка появляясь на опушке. Белогрудка вздрагивала чуткими ноздрями, ловила противные запахи деревни и, если приближался человек, пулей вонзалась в лесную глухомань.

На третье или четвёртое лето Белогрудка родила котят, маленьких, как бобовые стручки. Мать грела их своим телом, облизывала каждого до блеска и, когда котята чуть подросли, стала добывать для них еду. Она очень хорошо знала этот косогор. Кроме того, была она старательная мать и вдосталь снабжала едой котят.

Но как-то Белогрудку выследили вереинские мальчишки, спустились за нею по косогору, притаились. Белогрудка долго петляла по лесу, махая с дерева на дерево, потом решила, что люди уже ушли - они ведь часто мимо косогора проходят, - вернулась к гнезду.

За ней следило несколько человеческих глаз. Белогрудка не почувствовала их, потому что вся трепетала, прильнув к котятам, и ни на что не могла обращать внимания. Она лизнула каждого из детёнышей в мордочку: дескать, я сейчас, мигом, - и вымахнула из гнезда.

Корм добывать становилось день ото дня трудней и трудней. Вблизи гнезда его уже не было, и куница пошла с ёлки на ёлку, с пихты на пихту, к озёрам, потом к болоту, к большому болоту за озером. Там она напала на простофилю-сойку и, радостная, помчалась к своему гнезду неся в зубах рыжую птицу с распущенным голубым крылом.

Гнездо было пустое. Белогрудка выронила из зубов добычу, метнулась вверх по ели, потом вниз, потом опять вверх, к гнезду хитро упрятанному в густом еловом лапнике.

Котят не было. Если бы Белогрудка умела кричать - закричала бы.

Пропали котята, исчезли.

Белогрудка обследовала всё по порядку и обнаружила, что вокруг ели топтались люди и на дерево неловко лез человек, сдирая кору, обламывая сучки, оставляя разящий запах пота и грязи в складках коры.

К вечеру Белогрудка точно выследила, что её детёнышей унесли в деревню. Ночью она нашла и дом, в который их унесли.

До рассвета она металась возле дома: с крыши на забор, с забора на крышу. Часами сидела на черёмухе, под окном, слушала - не запищат ли котятки.

Но во дворе гремела цепью и хрипло лаяла собака. Хозяин несколько раз выходил из дому, сердито кричал на неё. Белогрудка комочком сжималась на черёмухе.

Теперь каждую ночь она подкрадывалась к дому, следила, следила, и всё гремел и бесновался пёс во дворе.